Владимир Набоков - Время и забвение
Я пошел в школу в Нью-Йорке, затем мы перебрались в Бостон и снова переехали. Казалось, мы непрерывно куда-то переезжали, и некоторые из пристанищ были более унылыми, чем другие, но независимо от того, насколько захолустным был город, я без труда находил места, где чинили велосипеды, где продавали мороженое и где показывали кино.
Даже горные ущелья были исследованы Голливудом на предмет эха; оно, в свою очередь, подвергалось обработке с добавлением медовых и каучуковых обертонов речи, пока дистиллированная дикция не совпадала с движением губ на бледно-лунном экране в бархатной тьме кинозала. Ударом кулака герой отправлял собрата по разуму в кучу картонных коробок. Девушка с неправдоподобно гладкой кожей приподнимала тончайшую бровь. Дверь захлопывалась с таким несогласованным хлопком, какой долетает до нас с речного лесосплава.
3И я достаточно стар, чтобы помнить курьерские поезда: ребенком я благоговел перед ними; став подростком, я предпочел им улучшенные образцы скорости. С тусклыми окнами и бледными огнями, они до сих пор пересекают мои сны. Их цвет мог бы сойти за сливовую спелость расстояния, набухшую череду преодоленных миль, когда бы этот цвет не был подвержен воздействию угольной пыли, чтобы соответствовать стенам цехов и трущоб, так же неминуемо предварявших город, как грамматика и кляксы предшествуют необходимым знаниям. Пластмассовые стаканчики, сложенные в конце вагона, предназначались (передавая прозрачную прохладу пальцам) для ключевой воды из послушного фонтанчика, поднимавшего голову при прикосновении к нему.
Старики, похожие на седого паромщика из еще более древней сказки, выкрикивали названия натыкающихся друг на друга станций, проверяли билеты пассажиров, среди которых, если поездка была действительно длинной, непременно оказывалось изрядное количество спящих мертвым сном усталых солдат, — и лишь один из них, подвыпивший, непоседливый, казался живым — и только бледность связывала его со смертью. Он бодрствовал в одиночку, но без него не обходилось, — хрупкое создание из глины посреди того, что передовые учебники назвали Гамильтоновским периодом — вслед за недобросовестным ученым, придумавшим этот период на радость глупцам.
Как бы то ни было, мой блестящий, но непрактичный отец никогда не мог приспособиться к академическим требованиям настолько, чтобы надолго задержаться в том или ином месте. Хорошо вижу их все, но один университетский городок запомнился особенно живо: нет нужды называть его, достаточно сказать, что на расстоянии трех газонов от нас находился коттедж, который нынче стал Меккой для всей нации. Помню запятнанные солнцем садовые кресла, яркого, медной раскраски сеттера и толстого веснушчатого мальчика с книгой на коленях и яблоком в руке, подобранным в тени изгороди.
Сомневаюсь, что туристы, посещающие сегодня место рождения величайшего человека и рассматривающие мебель того времени, сиротливо столпившуюся за плюшевыми канатами общепризнанного бессмертия, могут похвастаться тем соприкосновением с прошлым, которому я обязан случайным эпизодом. И что бы ни случилось и сколько бы библиографических карточек ни заполнили библиотекари названиями моих научных статей, я останусь для потомства мальчиком, швырнувшим яблоко в Баррета.
Для тех, кто родился после потрясающих открытий семидесятых и не видел ничего летающего, кроме змея или воздушного шарика (все еще разрешенных, как я понимаю, в некоторых штатах, несмотря на недавние выступления в печати д-ра Сэттена по этому поводу), нелегко вообразить самолет, в особенности потому, что старым фотоснимкам этих роскошных машин в полете не хватает жизни, которую лишь искусство могло бы сохранить, но, как ни странно, не нашлось художника, что избрал бы их специальным предметом своей живописи и таким образом спас от забвения.
Вероятно, я старомоден в своих взглядах на некоторые стороны жизни, находящиеся за рамками моей научной специальности; и возможно, личность такого глубокого старика, как я, рискует показаться раздвоенной, наподобие маленьких европейских городов, наполовину французских, наполовину русских. Знаю это, но продолжаю украдкой. И не имею намерения предаваться тоске и сентиментальному сожалению в отношении летательных аппаратов, но в то же время не могу подавить в себе романтического призвука, присущего симфонической целостности прошлого в моих ощущениях.
В те далекие дни, когда не было уголка на Земле, удаленного более чем на шестьдесят часов полета от аэропорта, мальчишка мог знать самолеты от пропеллера до рулевых закрылок и определить вид стальной птицы не только по форме крыла или кабины пилота, но даже по облаку выхлопного пламени в темноте, состязаясь таким образом в узнавании особей со спятившими соглядатаями природы — постлиннеевскими систематиками. Разрез крыла и конструкция фюзеляжа приносили ощущение творческого восторга, и модели, которые он мастерил из сосны, папиросной бумаги и канцелярских скрепок, дарили такое нарастающее наслаждение процессом, что по сравнению с ним результат казался почти пресным, словно душа вещи улетела в тот миг, когда модель обрела окончательное воплощение.
Прогресс и наука, традиция и искусство — две замкнутые в себе пары, но когда они встречаются, все остальное в мире кажется незначительным. Так что я выйду на цыпочках, попрощавшись со своим детством в его самый характерный момент, в его самой пластичной позе: очарованное басовым жужжанием, которое вибрирует и набирает силу над головой, остолбеневшее, забывшее про убогий велосипед, на котором сидит, одна нога на педали, другая касается асфальта, глаза, подбородок и грудная клетка подняты навстречу обнаженным небесам, где военный самолет мчится с неземной скоростью, которую лишь окружающий простор делает неспешной, в то время как хвост заслоняет брюхо в поле зрения, а крылья и рев растворяются вдали. Восхитительные чудовища, грандиозные летательные аппараты, их больше нет, они исчезли, как та стая лебедей, пронесшаяся с громким хлопаньем множества крыльев весенней ночью над Найтс-лейк в штате Мэн из безвестности в неизвестность: лебеди того вида, что так и не описан наукой, которых никогда не видели, никогда не увидят — и никого, кроме одинокой звезды, не осталось в небе, наподобие звездочки, отсылающей к всёобъясняющей сноске.
1944