Томас Пикок - Аббатство Кошмаров
Главное здание разделялось на парадные покои, пиршественные залы и несчетные комнаты для гостей, которые, однако, нечасто наведывались.
Семейные интересы побуждали мистера Сплина время от времени наносить визиты миссис Пикник с супругом, которые отдавали их из тех же побуждений; и коль скоро бодрый джентльмен при этом почти не находил выхода кипучей своей жизнерадостности, он делался подобен лейденской банке, которая часто взрывалась неудержимой веселостью, несказанно расстраивая мистера Сплина.
Другой гость, куда более во вкусе мистера Сплина, был мистер Флоски,[3] господин весьма унылый и мрачный, довольно известный литературной публике, но, по собственному его мнению, заслуживавший куда большей славы. Мистера Сплина расположило в нем тонкое чувство ужасного. Никто другой не мог рассказать страшную историю, с таким тщанием остановясь на каждой зловещей подробности. Никто не умел пугать слушателей таким обилием кошмаров. Таинственное было его стихией. И жизнь была пред ним заслонена плодом воображенья, небылицей.{5} Он грезил наяву и средь бела дня видел вокруг толпы танцующих привидений. В юности был он поклонником свободы и приветствовал зарю Французской революции, как обетованье нового солнца, которое спалит с лица земли пороки и нищету, войну и рабство. А раз этого не случилось, следственно, ничего не случилось; а уж отсюда сообразно своей логической системе вывел он, что дело обстоит еще хуже; что ниспровержение феодальных основ тирании и мракобесия сделалось величайшим из всех бедствий, постигавших человечество; и теперь надежда лишь на то, чтоб сгрести обломки и заново возвести разрушенные стены, но уже без бойниц, куда издревле проникал свет. Дабы споспешествовать этой похвальной задаче, он погрузился в туманность Кантовой метафизики и много лет блуждал в трансцендентальном мраке, так что простой свет простого здравого смысла сделался непереносим для его глаз. Солнце он называл ignis fatuus[4] и увещевал всех, кто соглашался его слушать (а было их столько же приблизительно, сколько голосов выкрикнуло «Боже, храни короля Ричарда!»{6}), укрыться от его обманного сиянья в темном прибежище Старой философии. Слово «Старый» содержало для него неизъяснимую прелесть. Он то и дело поминал «доброе старое время», разумея пору, когда в богословии царила свобода мнений и соперничающие прелаты били в церковные барабаны{7} с геркулесовой мощью, заключая свои построения весьма естественным выводом о том, что противника надобно поджарить.
Но дражайшим другом и самым желанным гостем мистера Сплина был мистер Гибель, манихейский проповедник тысячелетнего царства.{8} Двенадцатый стих двенадцатой главы Апокалипсиса вечно был у него на устах: «Горе живущим на земле и на море! Потому что к вам сошел диавол в сильной ярости, зная, что немного ему остается времени». Он уверял, что господство над миром отдано до поры в высших целях Закону Зла; и что тот именно период, который обыкновенно именуют просвещенным веком, есть время нераздельной его власти. Обычно он прибавлял, что вскоре с этим будет покончено и воссияет добро; но никогда не забывал уточнить: «Только мы не доживем». И на последние слова эхом отзывался горестный мистер Сплин.
Часто наезжал и еще один гость, его преподобие мистер Горло, викарий из Гнилистока, деревушки милях в десяти от аббатства, благожелательный и услужливый джентльмен, всегда любезно готовый украсить своим присутствием стол и дом всякого томящегося одиночеством землевладельца. Ничем не пренебрегал он, ни игрой на бильярде, ни шахматами, ни шашками, на трик-траком, ни пикетом при условии tete-a-tete,[5] ни любым увеселением, развлечением или игрой при любом числе участников более двух. Он пускался даже танцевать в кругу друзей, лишь бы дама, пусть ей и перевалило за тридцать, не подпирала стену из-за отсутствия кавалера. Прогулки верхом, пешком и на воде, пенье после обеда, страшный рассказ после ужина, бутылка доброго вина с хозяином, чашка чая с хозяйкой — на все это и еще на многое, приятное ближним, всегда готов был его преподобие мистер Горло сообразно своему призванью. Гостя в Кошмарском аббатстве, он скорбел с мистером Сплином, пил мадеру со Скютропом, хохотал с мистером Пикником, сопровождал миссис Пикник к фортепьянам, держал ей веер и перчатки и с удивительной ловкостью листал ноты, читал Апокалипсис с мистером Гибелем и вздыхал о добром старом времени феодальной тьмы с трансцендентным мистером Флоски.
Глава II
Вскоре после столь несчастливой развязки любви Скютропа к мисс Эмили Джируетт мистер Сплин помимо воли был впутан в тяжбу, которая требовала его нижайшего присутствия в высочайших судебных инстанциях. Скютроп остался один в Кошмарском аббатстве. Однажды обжегшись, он боялся огня женских глаз. Он бродил по просторным покоям и по садовой террасе, «устремя свои мыслительные способности на мыслимость мышления».{9} Терраса упиралась в юго-западную башню, как уже знает читатель, разрушенную и населенную совами. Здесь Скютроп сиживал по вечерам на замшелом камне, облокотясь о ветхую стену. Над головой у него густо вился плющ и гнездились совы, а в руках держал он «Страдания юного Вертера». Страсть к романам развилась в нем еще до университета, где, должны мы признать к чести сего заведения, его излечили от охоты к чтению всякого рода; излечение было бы полным, когда б разбитые любовные надежды и полное одиночество не привели сообща к новой вспышке болезни. Он жадно накинулся на немецкие трагедии и, по совету мистера Флоски, углубился в толстые томы трансцендентальной философии, находя награду трудов в сложных туманных: периодах и загробных фигурах. В соответственном уединении Кошмарского аббатства унылые идеи метафизического романтизма и романтической метафизики тотчас пустили ростки и дали пышные всходы химер.
Страсть к переустройству мира[6] овладела его умом. Он строил воздушные замки, назначая их для тайных судилищ и встреч иллюминатов,{10} с помощью которых надеялся он обновить природу человеческую. Замышляя совершенную республику, себя самого уже видел он самодержавным владыкой этих ревнителей свободы. Он спал, спрятав под подушкой «Ужасные тайны»,{11} ему снились почтенные элевтерархи{12} и мрачные конфедераты, по ночам сходящиеся в катакомбах.{13} По утрам он бродил по своему кабинету, погрузясь в зловещие мечты, надвинув на лоб, как камилавку, ночной колпак и, словно тогой заговорщика, окутавшись полосатым ситцевым халатиком.
— Действие, — так говорил он сам с собой, — есть итог убеждений,{14} и новые убеждения ведут к новому обществу. Знание есть власть: она в руках немногих, и они пользуются ею, угнетая большинство, ради увеличения собственного богатства и могущества. Но если была б она в руках немногих, которые бы ею пользовались в интересах большинства? Быть может, власть станет общим достоянием и толпа сделается просвещенной? Нет. Народам надобно ярмо. Но дайте же им мудрых вожатых. Пусть немногие думают, а многие действуют. Лишь на том может стоять разумное общество. Так мыслили еще древние: у старых философов были ученья для посвященных и для непосвященных. Таков великий Кант; свои прорицанья он излагает языком, понятным лишь для избранных. Так думали иллюминаты, чьи тайные союзы были грозой тирании и мракобесия, и, заботливо отыскивая мудрость и гений в скучной пустыне общества, подобно тому как пчела собирает мед с терний и крапивы, они связали все человеческие совершенства узами, из которых, не будь они безвременно разорваны, выковались бы новые убеждения, и мир бы обновился.
Скютроп далее размышлял о том, стоит ли возрождать союз обновителей. И, дабы лучше уяснить себе собственные свои идеи и живее ощутить мудрость и гений эпохи, он написал и тиснул в печати трактат,{15} где взгляды его были старательно прикрыты монашеским клобуком трансцендентального стиля, сквозь который проглядывали, однако, весьма опасные намеки, призванные начать всеобщее брожение в умах. С трепетом ожидал он последствий, как минер, взорвав поезд, ждет, когда взлетит на воздух скала.
Но сколько ни вслушивался, он ничего не слышал, ибо взрыв если и произошел, то не столь громкий, чтоб шелохнуть хоть единый листик плюща на башнях Кошмарского аббатства; а несколько месяцев спустя получил он письмо от своего книгопродавца, который извещал, что семь экземпляров проданы, и заключал вежливой просьбой о возмещении издержек.
Скютроп не отчаивался. «Семь экземпляров, — думал он. — Семь экземпляров проданы. Семь — число мистическое и предвещает удачу. Найти бы мне тех семерых, что купили мои книжки, и это будут семь золотых светильников,{16} которыми я озарю мир».