Ги Мопассан - Сестры Рондоли
Браслеты у нее были слишком широки, чтобы оказаться золотыми, прозрачные камушки в серьгах — слишком крупны для бриллиантов, да и во всем облике тоже проступало что-то простонародное. Чувствовалось, что говорить она привыкла слишком громко, бурно жестикулируя, и по любому поводу голос ее срывается на крик.
Поезд тронулся.
Она сидела в позе рассерженной женщины — нахохлившись, не шевелясь, устремив глаза в одну точку. На нас она даже не посмотрела.
Поль пустился в разговоры со мной, стараясь привлечь ее внимание заранее заготовленными эффектными фразами и сыпля цветы красноречия — так, как торговец выставляет напоказ отборный товар, чтобы раззадорить покупателя.
Но она, казалось, ничего не слышит.
— Тулон! Остановка десять минут! Буфет! — объявил кондуктор.
Поль знаком позвал меня и, едва успев сойти на перрон, спросил:
— Как ты думаешь, что она такое?
Я рассмеялся:
— Право, не знаю. Мне это безразлично.
Он уже загорелся.
— Ах, плутовка! До чего хороша и свежа! А глаза какие! Вот только вид недовольный. У нее, несомненно, неприятности: она ни на что не обращает внимания.
Я буркнул:
— Зря хлопочешь.
Он обозлился:
— Я, дорогой мой, ни о чем не хлопочу, просто считаю ее очень хорошенькой — и все. Не заговорить ли с ней? Но о чем? Посоветуй же хоть что-нибудь. Кто она, по-твоему, такая?
— Не представляю себе. Скорее всего, актриса: удрала с любовником, а теперь возвращается в труппу.
Он напустил на себя оскорбленный вид, словно я сказал ему что-то обидное, и возразил:
— С чего ты взял? На меня, напротив, она производит впечатление вполне порядочной женщины.
Я уперся:
— Да ты посмотри на ее браслеты, серьги, на весь туалет. Не удивлюсь, мой милый, если она окажется танцовщицей, а то и цирковой наездницей, хотя первое вероятней: от нее прямо-таки несет театром.
Мое предположение решительно не понравилось Полю.
— Она слишком молода, дорогой мой, — ей не больше двадцати.
— Но, мой милый, мало ли чем можно заниматься еще до двадцати? Например, танцами, декламацией, не говоря о многом другом, чему она, может быть, себя целиком и посвятила.
— Пассажиров экспресса Ницца — Вентимилья просят занять места! — закричал кондуктор.
Пришлось вернуться в вагон. Наша попутчица ела апельсин. Манеры ее действительно не поражали изысканностью. Она расстелила на коленях носовой платок, и движения, которыми она снимала золотистую корку, а потом отправляла дольки в рот, хватая их губами и выплевывая косточки за окно, обличали в ней простонародное воспитание.
Нахохлившись, пожалуй, еще сильнее, чем раньше, она с уморительной яростью и быстротой уничтожала свой апельсин.
Поль пожирал соседку глазами, соображая, как привлечь ее внимание и разжечь любопытство. Он вновь пустился в разговоры со мной, развивая весьма тонкие мысли и запросто упоминая самые известные имена. Она оставалась глуха ко всем его стараниям.
Проехали Фрежюс, затем Сен-Рафаэль. Поезд мчался по чудесному побережью между Марселем и Генуей, этому райскому саду, царству ароматов, родине роз, стране лимонных и апельсиновых рощ, где в еще не облетевшей белой кипени лепестков уже зреют золотые плоды.
Июнь именно тот месяц, когда надо посещать этот край, в котором на склонах теснин и холмов привольно и дико растут самые прекрасные в мире цветы. Поля, луга, рощи, живые изгороди — повсюду сплошные розы. Белые, красные, желтые, мелкие и огромные, то почти бесплотные, в скромном однотонном наряде, то мясистые, в тяжелом и пышном убранстве, они ползут по стенам, распускаются на крышах, взбираются на деревья, сверкают среди листвы.
Их неиссякаемое могучее благоухание сгущает воздух, придает ему вкус, разливает в нем негу, и он становится совсем уж пиршеством для обоняния, когда его как бы подслащивает еще более резкий запах апельсиновых рощ в цвету.
Темные скалы побережья гигантской дугой окаймляют безмятежное Средиземное море. На горах, на нескончаемых песчаных отмелях, на ослепительной синеве неподвижных вод огненной пеленою лежит тяжелый летний зной. А поезд все мчится, ныряет в туннели, ведущие в обход мысов, скользит по изгибам холмов или проносится над пучиной по отвесным, как стена, карнизам, и тогда к одуряющему благоуханию цветов примешивается тонкий сдержанный солоноватый аромат — запах сохнущих водорослей.
Но Поль ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Попутчица поглотила все его внимание.
В Каннах ему вторично захотелось перемолвиться со мной несколькими словами, и он опять сделал мне знак выйти.
На перроне он сразу же схватил меня под руку.
— Знаешь, дорогой мой, она обворожительна. Посмотри на ее глаза. А волосы! В жизни таких не видел.
— Уймись! — урезонил я. — А если уж решился, переходи в атаку. Она, по-моему, не из неприступных, хоть с виду не очень приветлива.
Он продолжал:
— Может быть, ты заговоришь с нею первый? Никак не найду предлога. Я вообще дурацки стеснителен. Не умею, скажем, знакомиться с женщиной на улице. Иду следом, верчусь вокруг, а нужные слова не приходят. Однажды я все-таки попытался открыть рот, потому что ясно видел: от меня этого ждут, и произнести хоть несколько фраз просто необходимо. Вот я и выдавил: «Как поживаете, сударыня?» Она фыркнула мне в лицо, и я ретировался.
Я обещал пустить в ход всю свою ловкость, чтобы завязать разговор, и, когда мы заняли свои места, учтиво осведомился:
— Вам не помешает табачный дым, сударыня? Она ответила:
— Non capisco![3]
Она итальянка! Меня разбирало безумное желание расхохотаться. Поль ни слова не знает по-итальянски, и мне придется служить ему переводчиком. Я незамедлительно вошел в роль и повторил, уже на языке нашей спутницы:
— Я спрашиваю, сударыня, не помешает ли вам хоть в малейшей степени табачный дым.
Она яростно бросила:
— Che mi fa?
Она даже не повернула головы, не подняла на меня глаз, и я недоумевал, как понимать это «Мне-то что?» — как разрешение или запрет, как проявление безразличия или простое «Отвяжитесь».
Я продолжал:
— Сударыня! Если дым хоть сколько-нибудь беспокоит вас…
Тут она изрекла mica[4] тоном, означавшим «Вы мне надоели!» Это уже было позволение, и я объявил Полю:
— Можешь курить.
Он растерянно посмотрел на меня, как смотрит человек, когда при нем говорят на чужом языке. Затем с презабавной миной полюбопытствовал:
— Что ты ей сказал?
— Спросил, можно ли курить.
— Выходит, она не знает по-французски?
— Ни слова.
— Что же она ответила?
— Что разрешает нам делать все что угодно.
И я закурил сигару.
Поль не отставал:
— Больше она ничего не сказала?
— Если бы ты сосчитал ее слова, мой милый, ты бы заметил, что их было ровно шесть, двумя из которых она объяснила, что не понимает по-французски. Остается четыре, а четырьмя словами много не скажешь.
Поль казался окончательно обескураженным, расстроенным, выбитым из колеи.
Неожиданно, все тем же ворчливым тоном, который был, видимо, для нее обычен, итальянка спросила меня:
— Не знаете, когда мы приедем в Геную?
— В одиннадцать вечера, сударыня, — ответил я.
И, выждав немного, добавил:
— Мы с приятелем тоже направляемся в Геную и, поверьте, будем счастливы, если сможем быть вам полезны в пути.
Она молчала. Я упорствовал:
— Вы едете одна, и если вам понадобятся наши услуги…
Она опять отчеканила mica, да так резко, что я осекся.
Поль осведомился:
— Что она сказала?
— Что находит тебя очаровательным.
Но он был не расположен шутить и сухо попросил не смеяться над ним. Тогда я перевел ему вопрос нашей соседки и свое галантное предложение, отвергнутое с такой суровостью.
Поль, как белка в клетке, не находил себе места. Он сказал:
— Узнать бы, в какой гостинице она остановится! Мы отправились бы туда же. Словом, придумай новый повод заговорить и постарайся осторожно выспросить ее.
Это было, однако, совсем не просто, и я безуспешно силился что-нибудь изобрести, хотя теперь мне и самому хотелось свести знакомство с этой строптивой особой.
Поезд миновал Ниццу, Монако, Ментону и остановился на границе для досмотра багажа.
Как ни противны мне плохо воспитанные люди, которые завтракают и обедают прямо в вагонах, я накупил все же целую кучу съестного, решив прибегнуть к последнему средству — сыграть на хорошем аппетите нашей попутчицы. Я чувствовал, что в обычной обстановке эта девица должна быть сговорчивей. У нее неприятности, она раздражена, но, может быть, достаточно пустяка — предупредить желание, отпустить комплимент, что-нибудь вовремя предложить, и она повеселеет, уступит, сдастся.
Поезд опять тронулся. В вагоне нас по-прежнему было трое. Я опустил на скамью свои покупки, разрезал цыпленка, изящно разложил на бумаге ломтики ветчины, потом намеренно пододвинул к соседке десерт: землянику, сливы, вишни, пирожные, конфеты.