Оноре Бальзак - Сельский священник
Совиа был невысокий, толстый человечек с усталым лицом, отличавшийся необычайно честным видом, который привлекал к нему клиентов и немало способствовал удачной торговле. Он был скуп на уговоры и внешне проявлял полное безразличие, что всегда помогало выполнению его замыслов. Здоровый румянец едва проступал сквозь черную металлическую пыль, покрывавшую его тронутое следами оспы лицо и вьющиеся волосы. Лоб, не лишенный благородства, напоминал классический лоб, которым почти все художники наделяют святого Петра, самого грубого, самого народного и вместе с тем самого лукавого из всех апостолов. У него были руки неутомимого труженика, широкие, плотные, квадратные, изрезанные глубокими трещинами. Грудь отличалась мощной мускулатурой. Он никогда не расставался с одеждой бродячего торговца: грубые, подбитые гвоздями башмаки, синие, связанные женой чулки, заправленные под кожаные гетры, бархатные штаны бутылочного цвета, клетчатый жилет, поверх которого висел на отполированной временем, точно сталь, железной цепочке медный ключ от серебряных часов, короткополая куртка того же бархата, что и штаны, а вокруг шеи — цветной галстук, до блеска затертый под бородой. По воскресным и праздничным дням Совиа надевал сюртук коричневого сукна, который носил столь бережно, что заменить его новым пришлось лишь два раза за двадцать лет.
Жизнь каторжников могла бы показаться роскошной по сравнению с жизнью четы Совиа. Мясо они ели только по большим церковным праздникам. Всякий раз, расходуя деньги на повседневные нужды, матушка Совиа без конца рылась в двух карманах, спрятанных у нее между платьем и нижней юбкой, и, вытащив какую-нибудь дрянную подпиленную монету — экю ценой в шесть ливров или в пятьдесят пять су, — долго смотрела на нее с отчаянием, не решаясь разменять ее. Обычно супруги Совиа довольствовались селедкой, красной фасолью, сыром, крутыми яйцами, в виде добавления к салату, и самыми дешевыми овощами, смотря по сезону. Никогда они не делали запасов, разве что несколько связок чесноку или луку, которые ничего не боялись и стоили не бог весть сколько. То малое количество дров, которое сжигали они за зиму, матушка Совиа покупала у встречных дровосеков, и ровно на день. Зимой в семь часов, летом в девять семейство укладывалось спать, заперев лавку и оставив ее под охраной огромного пса, который днем искал себе пропитания по всем кухням квартала. Свечей матушка Совиа сжигала едва ли на три франка в год.
Но вот скудную трудовую жизнь этих людей осветила радость, посланная самой природой, и по этому случаю они впервые решились на крупные издержки. В мае 1802 года у матушки Совиа родилась дочь. Она рожала одна, без всякой помощи и через пять дней после родов уже хлопотала по хозяйству. Кормила ребенка она сама, сидя на своем стуле, под открытым небом, и, пока малютка сосала, мать неустанно торговала железом. Молоко ей ничего не стоило, и она кормила дочь грудью до двух лет, что, впрочем, не принесло той вреда. Вероника росла самым красивым ребенком в нижнем городе, прохожие всегда останавливались полюбоваться ею. И тут соседки обнаружили у старого Совиа признаки чувствительности, хотя до сих пор все думали, что он лишен ее начисто. Пока жена готовила ему обед, отец держал малютку на руках и укачивал ее, напевая овернские песенки. Рабочие не раз видели, как он подолгу стоял, любуясь уснувшей на руках у матери Вероникой. Ради дочери он старался смягчить свой грубый голос и даже вытирал ладони о штаны, прежде чем взять ее. Когда Вероника начала ходить, отец часто усаживался в нескольких шагах от нее на корточки и протягивал ей руки, умильно улыбаясь, отчего плясали все глубокие железные складки на его жестком, суровом лице. Этот человек, казалось, сделанный из свинца, железа и меди, неожиданно превращался в человека из плоти и крови. Когда он стоял, прислонясь к своему столбу, неподвижный, словно статуя, крик Вероники сразу приводил его в смятение. Он бросался к ней через горы железной рухляди, среди которой прошли все детские годы девочки, игравшей обломками металла, сваленными в углах просторной лавки, ни разу не поранив себя; она бегала играть и на улицу или к соседям, но мать никогда не теряла ее из виду.
Нелишне будет заметить, что супруги Совиа отличались чрезвычайной набожностью. В самый разгар революции Совиа свято соблюдал воскресные дни и все праздники. Дважды он чудом избежал гильотины, грозившей ему за посещение мессы, которую служил не присягнувший священник[4]. Наконец он все-таки угодил в тюрьму за то, что помог бежать одному епископу, которому спас жизнь. По счастью, бродячий торговец знал толк в напильниках и железных прутьях и убежал без труда. Совиа был приговорен к смертной казни заочно и, к слову сказать, так и не снял с себя этот приговор — он умер, будучи уже мертвым. Жена разделяла его благочестивые чувства. Скаредность этой четы отступала только перед голосом религии. Старые торговцы железом щедро платили за освященные облатки и опускали монеты в церковную кружку. Если викарий собора Сент-Этьен приходил к ним за помощью, Совиа или его жена без всяких ужимок и отговорок немедленно выкладывали то, что считали своей долей в милостыне, собираемой по всему приходу. После 1799 года ниша в столбе дома, где стояла изувеченная статуэтка Мадонны, украшалась на пасху веточками букса. А когда зацветали цветы, прохожие часто видели перед Мадонной свежие букеты в стаканчиках синего стекла, особенно после рождения Вероники. Во время религиозных процессий супруги Совиа заботливо украшали свой дом полотнищами и цветочными гирляндами, а также принимали участие в сооружении и убранстве уличного алтаря — гордости их перекрестка.
Вероника Совиа была, разумеется, воспитана как добрая христианка. В возрасте семи лет к ней приставили воспитательницей монахиню из Оверни, которой супруги Совиа оказали в свое время кое-какие услуги. Оба они, когда речь шла только о них самих или их времени, бывали любезны и услужливы, как все бедняки, которые помогают друг другу с известной сердечностью. Монахиня научила Веронику читать и писать, познакомила ее с историей народа-избранника, с Катехизисом, Ветхим и Новым заветом и самую малость со счетом. Вот и все — сестра монахиня полагала, что этого достаточно, если не слишком много.
К девяти годам Вероника поражала всех жителей квартала своей красотой. Каждый любовался личиком, которое обещало стать в будущем достойным кисти художников, стремящихся к прекрасному идеалу. Девочку прозвали маленькой мадонной, в ней и сейчас уже можно было угадать будущую стройную фигуру и нежную белую кожу. Личико мадонны обрамляли пышные белокурые волосы, подчеркивающие чистоту ее черт. Тот, кто видел чудесную маленькую Марию на картине Тициана «Введение во храм», поймет, какова была в детстве Вероника: та же простодушная невинность, то же ангельское изумление во взоре, та же простая и благородная осанка, та же поступь инфанты.
В одиннадцать лет Вероника заболела черной оспой и осталась жива только благодаря заботам сестры Марты. За те два месяца, что девочка была в опасности, супруги Совиа показали соседям всю меру своей родительской любви. Совиа прекратил поездки за товаром, все время он сидел в лавке, поминутно бегая наверх к дочери, и бодрствовал ночи напролет у ее постели вместе с женой. Его немое горе казалось таким глубоким, что соседи не осмеливались заговорить с ним; они смотрели на него с состраданием и справлялись о здоровье Вероники только у сестры Марты. В тот день, когда опасность стала особенно грозной, прохожие и соседи увидели, как из глаз Совиа, первый и единственный раз за всю его жизнь, полились по изрезанным морщинами щекам слезы; он не вытирал их; несколько часов просидел он как пришибленный, не решаясь подняться к дочери, глядя перед собой невидящим взглядом — в то время его можно было обокрасть.
Вероника была спасена, но красота ее погибла. Это прелестное лицо окрасилось ровным красно-коричневым тоном и покрылось грубыми рябинами, глубоко пробившими нежную кожу. Потемневший лоб тоже был отмечен клеймом жестокой болезни. Самым разительным казалось несоответствие между кирпичным цветом лица и белокурыми волосами — оно разрушало былую гармонию. Все эти глубокие и неровные разрывы кожной ткани исказили тонкий профиль, нарушили чистоту линий носа, потерявшего свою греческую форму, и подбородка, раньше нежного, как белый фарфор. Болезнь пощадила лишь то, чего не могла поразить: глаза и зубы. Вероника не утратила также грацию и красоту своего тела, пластичность его линий и гибкость талии. В пятнадцать лет она была недурна собой и, что особенно утешало родителей, стала скромной и доброй девушкой, деятельной, трудолюбивой и домовитой.
Когда Вероника совсем поправилась, то после первого причастия отец и мать отвели ей две комнаты на третьем этаже. Совиа, столь суровый к самому себе и к своей жене, тут проявил известную заботу о жизненных удобствах; он испытывал смутное желание утешить дочь в утрате, значение которой она сама еще не понимала. Потеряв красоту, которая являлась гордостью этих двух людей, Вероника стала для них еще более дорогой и ненаглядной. В один прекрасный день Совиа притащил на спине купленный по случаю ковер и сам повесил его в комнате Вероники. При продаже с торгов какого-то замка он придержал для нее стоявшую в спальне знатной дамы кровать с красным камчатным пологом, красные камчатные занавеси и обитые такой же тканью кресла и стулья. Этими старинными вещами, настоящую цену которым он так и не узнал, Совиа обставил комнату дочери. На выступе под окном он пристроил горшки с резедой и всякий раз привозил из своих поездок то анютины глазки, то еще какие-нибудь цветы, которыми разживался, по-видимому, у садовников или трактирщиков. Если бы Вероника умела сравнивать и могла судить о характере, образе мыслей и невежестве своих родителей, она оценила бы, сколько горячей любви проявлялось в подобных мелочах; но она просто любила их от всей души и ни о чем не раздумывала.