Александр Амфитеатров - Черт
Природа наградила Вавжинца личиком ангела и телом дьяволенка, укоротив ему левую ногу против правой, хромота повлекла за собою кривобокость, и мальчик вырос горбуном. Как все уродцы, если они не злы и не идиоты, он отличался редкою музыкальностью и был большой мечтатель — охотник считать звезды и улетать мыслями за тридевять земель в тридесятое царство. Что касается его умственных способностей… их размер, я думаю, достаточно определен уже тою подробностью, что ему было восьмнадцать лет, а он лазил по чужим садам воровать яблоки с тем, чтобы ввечеру проигрывать их ребятишкам в бабки.
Вавжинец благополучно перебрался через каменную ограду сада пана Висловскаго — с полным пренебрежением к битому стеклу на ея гребешке: на подошвах, коленках и ладонях у него была верблюжья кожа. Он облюбовал два дерева и раздумывал, за какое приняться раньше, когда его окликнул голос «с неба»:
— Вот это хорошо! Пан Вавжинец Клюга изволит красть господския яблоки. Не заболела бы за то у мосьпана потылица.
У Вавжинца душа раздвоилась и ушла в пятки. Он закрыл глаза, чтобы не видать, по крайней мере, света в ту страшную минуту, как садовник схватит его за шиворот и поволочет пред грозныя очи самого пана Висловскаго; а там расправа короткая: лозаны, да какие! Но шиворот оставался свободным, садовник не появлялся, все было тихо, и… Вавжинец струсил еще больше. Он был готов думать, что голос раздался и впрямь с неба, — именно тот голос, о котором разсказывал ребятам в школе ксендз Игнац, будто он предостерегает людей, когда они замыслят дурное дело, о Всевидящем Оке. Вавжинец со страха накинул себе на голову мешок, в два прыжка очутился у стены и перемахнул бы через нее, если бы его не остановил смех — тоже с неба, но черезчур задорный, чтобы быть небесным. Он взглянул по направлению смеха и мигом успокоился: его дразнила с ветвей старой, густолиственной груши панна Стефа.
Панны Стефы Вавжинец ничуть не боялся, потому что она была девушка озорница, скорее способная помочь ему ограбить отцовский сад, чемъ выдать вора. В глухом Цехинце она росла, как трава, свободная, своевластная и буйная. Вавжинец в ранние детские годы игрывал с нею, и она колотила его, как всех своих сверстников. Однажды, на рожденье, он принес в подарок одиннадцатилетней Стефе пару перепелов. Девочка спутала пташкам ножки, потом выколола булавкою глаза и смеялась, глядя, как слепыя птички скачут наобум, безсильныя найти друг друга.
— А ты таки трусишка! — сказала панна Стефа, когда вдоволь насмеялась над Вавжинцом.
— Я было думал, что идет старый Януш, — оправдывался юный воришка. — А вы, панночка, дай вам Бог здоровья, что там делаете на груше?
— Учусь летать, — серьезно ответила панна Стефа. Вавжинец разинул рот:
— Гм… вот она какая штука!., a зачем бы я летал на вашем месте?
— Мне завидно твоей матери. Она, сказывают, каждую субботу летает верхом на помеле на шабаш…
Ничем нельзя было больнее уколоть Вавжинца, как назвать мать его ведьмою. А она действительно знахарила и слыла хорошею лекаркою на весь околоток. Кумушки давно породнили бабу Эльжбету с сатаною, и самое уродство Вавжинца, странное на их взгляд, потому что и Эльжбета славилась, в свое время, писаною красавицею, и муж ея дьячок, Вазыл, был молодец мужчина, — приписывали тихомолком бесовскому вмешательству в семейный союз Клюги. Вавжинец сам немножко верил, что мать его не без греха по колдовской части; он утешал себя только тем, что она, если и ведьма, то ведьма добрая — не как другия, и только лечит людей и скот, но никого не портит, не завязывает заломов на ржи, не выдаивает молока из чужих коров, не крадет ни росы с лугов, ни младенцев из беременных женщин. Он ничего не ответил на насмешку панны Стефы, насупился и глядел в землю.
— Правда, что ты чортов сын? — продолжала безжалостная девушка, наслаждаясь смущением юноши.
— Бог знает, что вы говорите, панночка, — с досадой отозвался Вавжинец. — Ну, как я могу быть чортовым сыном, когда я крещеный? Вот и крест на шее.
— Это ничего не значит. Хоть ты и крещеный, а отец у тебя все-таки не Вазыл, но чорт. И, когда тебя крестили, он разсердился и так толкнул попа под руку, что тот уронил тебя на костельный пол. Оттого у тебя и ноги хромыя, и горб на спине, и весь ты такой урод.
У Вавжинца стояли слезы в глазах.
— Уж лучше я уйду, чем слушать этакое, — сказал он, забрасывая мешок за спину. — Разве я виноват, что родился калекою? За что тут издеваться? Прощайте, панна Стефа, счастливо вам оставаться — на вашей груше!
— Куда же ты бежишь? — а яблоки, которыя ты пришел воровать?
— Пускай их пекельные бесы воруют!
— И отец твой с ними?!
Совсем обозленный Вавжинец бросился к стене, но панна Стефа громко крикнула ему:
— Ни с места, дрянь! Стой, когда велят. Не то я сейчас закричу: ловите вора… Распишут тебе спину…
Она смягчила голос:
— Больно некстати обидчив, пане Вавжинец Клюга. Экая важность, что я пошутила и назвала тебя чортовым сыном, а мать твою ведьмою. Да хоть бы и в самом деле ведьма… гм!.. может быть, я и сама ведьма.
— И хвост у вас есть? — язвительно спросил Вавжинец, уже несколько примиренный с барышнею, но все-таки мстя этим вопросом за свою обиду. Панна Стефа хладнокровно возразила:
— Нет. Да я еще молода. Авось, выростет.
Она захохотала, прибавив:
— Ну, как же не ведьма? Вот видишь, летать учусь.
— И скоро вы, панна Стефа, полетите?
— А вот, как ты отцепишь меня от груши, так я и полечу. И видя, что Вавжинец опять разинул рот, продолжала с сердитым взором и густым румянцем на щеках:
— Дурак! Слушаешь, развесив уши, мои небылицы, а не догадаешься, зачем я сижу на груше, точно кукушка, альбо бес, закоханый в вербу.[2] Меня пришпилило суком за платье, и я не могу двинуться, потому что боюсь располосовать целое полотнище. И занесла же меня нелегкая на дерево в новом платье, только что из Львова… Помоги мне сойти.
Вавжинец вскарабкался на грушу и освободил новую Андромеду, так комически прикованную к сухому суку. Вдобавок к неловкости своего положения, Андромеда была нагружена несколькими десятками спелых грушек-малгужаток и не смела отнять руки от фартука, чтобы не разсыпать плодов. Но, соскакивая на землю, панна Стефа поскользнулась и едва не упала, груши дождем посыпались в траву. Стефа подумала, что это штуки Вавжинца, и вспыхнула:
— Вот тебе за это! — крикнула она и ударила горбуна по лицу.
Вавжинец и не думал уронить барышню. Получив ни за что, ни про что пощечину, он остолбенел, потом разсвирепел…
— Драться? Ладно же! Коли так, ешьте ваши груши! ешьте ваши груши!
И он пустился скакать по разсыпанным плодам, втаптывая их в землю. Теперь он действительно походил на дьяволенка. Панна Стефа была рослая, могучая девушка, с розовым лицом и с голубыми глазами, странно мутными под поволокою. Но, опомнившись от перваго изумления, она раскраснелась, как кумач, поволока сплыла с ея глаз, и они засверкали, как звезды.
— Ах, гаман! лайдак! поплатишься ты мне за это! — крикнула она.
Вавжинец очень хорошо помнил, по детским годам, тяжесть рук панны Стефы. Поэтому, когда она кинулась на него, он, не разсуждая, бросился наутек. Стефа мчалась за ним, стараясь отрезать ему перебег к стене. Тогда он повернул вглубь сада. Она долго не могла настичь Вавжинца и порою нагибалась, чтобы схватить с земли палое яблоко или кусок кирпича, и швыряла их в спину горбуна… Раза три она попала метко, и Вавжинец вскрикивал от боли. Это разсмешило панну Стефу, и ярость ея унялась; теперь она гналась за Вавжинцем, толкаемая уже не столько жаждою отплатить за дерзость, сколько увлечением самой погони, разгулявшимся инстинктом борьбы.
Панна Стефа бегала быстрее Вавжинца, но он был босиком, а она — в тяжелых башмаках. Долго кружили они по саду. Наконец, Вавжинцу удалось проюркнуть к стене. Он думал перемахнуть ее одним скачком, но сорвался, и в то же мгновение панна Стефа набежала на него и схватила его за плечи… Теперь они стояли лицом к лицу, задыхающиеся, красные, потные, сердито нахмуренные.
— Пустите меня; я не дам себя бить! — прошептал Вавжинец, глядя прямо в глаза барышни.
— Увидим, — тоже шепотом сказала панна Стефа и замахнулась.
Он перехватил ея руку, и между ними, одинаково сильными, завязалась немая борьба, как между двумя злыми зверятами. Панна Стефа подставила Вавжинцу ногу, он повалился, но, вместе с собою, уронил и ее. Они покатились в траве, грудь к груди и глаза к глазам. Озлобление у обоих прошло. Оба казались друг другу странными, и странною самая борьба, так непонятно приятная в мутном зное этого полдня, напитаннаго ароматами сырой земли, травы и созревших плодов…
Прошло три дня. Вавжинец ходил совсем шальной. До сих пор детский ум его внезапно просветился; он чувствовал себя взрослым и несчастным. С тех пор, как панна Стефа вырвалась из его объятий и, закрыв лицо руками, убежала в густой вишенник, жизнь горбуна потеряла всякий смысл: он не понимал себя и боялся людей. Боялся пана Висловскаго, боялся графа Стембровскаго, боялся и самой панны Стефы, которая, он был уверен, так оскорблена, что непременно погубит его… Три дня, с утра до вечера, он чувствовал себя то в петле, то под плетьми, то пан Висловский, привязав к дереву, к той самой проклятой груше, разстреливал его из ружья мелкою бекасинною дробью, то грабя Стембровский привязывал его к конскому хвосту, между тем как Стефа хлопает в ладони и злобно хохочет. И всех казней ему казалось еще мало для себя.