Ивлин Во - Испытание Гилберта Пинфолда
– Мне удобнее думать, что этот ящик волшебный, – сказал мистер Пинфолд жене, когда они остались вдвоем. – Согласись, что я прав.
– Ты правда так думаешь?
– Нет, конечно. Обычная чепуха на постном масле.
Религия Пинфолдов несильно, но ощутимо разводила их с этими соседями, чья жизнь в основном вертелась вокруг их приходских церквей. Пинфолды были католиками – миссис Пинфолд с младых ногтей, мистер Пинфолд созрел постепенно. Его спокойное приятие вероисповедных запросов не было «обращением», за которым стоит резкий духовный слом, в лоно церкви он был принят сложившимся человеком, и это в то самое время, когда английские гуманитарии в большинстве своем свихнулись на коммунизме. Мистер Пинфолд, не в пример им, устоял. За ним, впрочем, признавали скорее фанатизм, нежели благочестие. По самой своей сути, его профессия заведомо осуждалась духовенством как, в лучшем случае, легкомысленная, а то и просто безнравственная. Жил он, подхватывала узколобая мораль, в свое удовольствие, речи вел неосторожные. В то время, как пастыри его церкви побуждали народ выйти из катакомб на форум, оказать свое влияние на народовластную политику и полагать служение Господу, скорее, совокупным, нежели частным деянием, мистер Пинфолд только глубже зарывался в скалу. Будучи в отъезде, он отлынивал от обедни; дома держался в стороне от всевозможных организаций, воспрявших на призывы иерархов искупить наше грешное время.
Впрочем, друзьями мистер Пинфолд не был обижен, и он дорожил ими. Эти люди состарились вместе с ним, в двадцатые и тридцатые годы они все были неразлучны, в рассеянные же сороковые и пятидесятые общались совсем мало: мужчины – в клубе Беллами, женщины – в полудюжине тесных, симпатичных домишек Вестминстера и Белгрейвии, куда из более счастливых времен перекатился уголек гостеприимства.
Поздние годы не доставили ему новых друзей. Порою ему казалось, что среди старых он замечает признаки охлаждения. Получалось, что первым о встрече всегда заговаривал он. А уходили первыми – они. Тут прежде всего имелся в виду Роджер Стиллигфлит, некогда ближайший друг, теперь, похоже, избегавший его. Роджер Стиллингфлит был писателем, которого среди немногих мистер Пинфолд искренне любил. Он не мог придумать, что было причиной их разрыва, и, наведя справки, узнал, что в последнее время Роджер стал весьма странноват. Говорили, что в Беллами он теперь заходит только взять письма или поболтать с заезжим американцем.
Иногда мистеру Пинфолду приходила мысль, что сам он превращается в зануду. Предугадать его реакцию не составляло труда.
В нем был силен дух неприятия. Он ненавидел пластмассу, Пикассо, солнечные ванны и джаз, а в сущности говоря, все, что сталось на его веку. Трепетный огонек милосердия, возженный в нем религией, кое-как смягчил его омерзение и претворил его в скуку. В тридцатые годы, пугая себя, говорили: – Часы не спешат – спешит время. – У мистера Пинфолда ничто не спешило. Днем ли, ночью, взглянув на часы, он с неудовольствием отмечал, как мало жизни прошло – и сколько ее еще осталось. Он никому не желал зла, взирал на мир sub specie aeternitatis [1] и видел только пресную географическую карту; но совсем другая была картина, когда его лично что-то задевало. Тогда он кубарем сваливался со своей наблюдательной верхотуры. Оскорбившись бутылкой скисшего вина, нахалом-прохожим или грамматической ошибкой, его дух, подобно накатившей тележке с кинокамерой, брал обидчика крупным планом, сверкая объективами; так сержант-муштровик сверлит глазами незадачливый взвод, закипая наигранным гневом и словно не в силах поверить увиденному; и как над тем сержантом, многие посмеивались над ним, но на кого-то это весьма сильно действовало.
Все это в свое время находили забавным. Из уст в уста передавались его язвительные оценки, ему приписывали дерзкие выходки под девизом «Пинфолд в своем репертуаре». Сейчас он сознавал, что в глазах многих его оригинальность потускнела, но обновлять программу было уже поздновато.
Половозрелым мальчиком, когда почти все его однокашники огрубели, он был субтилен, как Сундук, и ранний успех сделал его обаятельным. Затянувшееся преуспевание принесло перемены. Впечатлительные мужчины, видел он, усваивали себе защитную маску от хамства и обид взрослого мира. Их мало выпало на долю мистера Пинфолда; он получил нежное воспитание, а в качестве писателя его рано приветили и захвалили. Если что и нуждалось в защите, гак это его застенчивость, и с этой целью, действуя, скорее, наобум, он постепенно усвоил эту бурлескную роль. Он не изображал собой ученого или кадрового военного; он выбрал для себя гибрид эксцентрического преподавателя с брюзгливым полковником, и он усердно играл свою роль перед детьми в Личполе, перед друзьями в Лондоне, покуда эта роль не стала определять все проявления его личности. Когда он прерывал свое одиночество и забегал в клуб либо с топотом поднимался в детскую, половину себя он оставлял за порогом, и наличная половина раздувалась за счет отсутствующей. Он являл миру помпезный фасад неотесанной выделки, прочный, глянцевый, первозданный, как панцирь.
Няня мистера Пинфолда говаривала: – Своя воля доведет до неволи; и еще: – Слово не палка, больно не ударит. – Мистеру Пинфолду было безразлично, что говорят о нем в деревне. Мальчиком он остро переживал насмешки. Его взрослая оболочка была невосприимчива к ним. Он давно оградил себя от репортеров, а молодежь, сочинявшая «портреты в профиль», собирала материал, где могла. Еженедельно его агент по печати доставлял ему к завтраку две-три весьма неприятных газетных вырезки. Его не слишком огорчало, какую оценку выставляет ему общество. За уединение надо платить. Еще приходили письма от незнакомых людей – как ругательные, так и похвальные. С точки зрения вкуса или силы выражения, и те и другие корреспонденты не пользовались признанием мистера Пинфолда. Он всем отправлял отпечатанные уведомления о получении.
Он проводил дни в писании, чтении и малых хлопотах. Он никогда не пользовался услугами секретаря, и последние два года обходился без слуги. И мистеру Пинфолду это не было в тягость. Ему хватало умения отвечать на письма, оплачивать свои счета, увязывать пакеты и складывать одежду. Ночами ему чаще всего снилось, как он разгадывает кроссворд в «Таймс»; когда снилось, что он вслух читает семейству скучную книгу, он просыпался в кошмаре.
К пятидесяти годам он обленился. В свое время он охотился с собаками, помногу ходил, копал огород, валил деревца. Теперь он днями просиживал в кресле. Он стал меньше есть, больше пить и его разнесло. Недуги крайне редко укладывали его в постель на целый день. Он периодически страдал от приступов боли в суставах и мышцах – артрит, ревматизм, фиброз; научные названия их не украшали. Мистер Пинфолд редко обращался к врачу, а если обращался, то «в частном порядке». Его дети пользовались государственной медицинской помощью, а мистер Пинфолд не пожелал ломать отношения, сложившиеся в его первые личполские годы. Наблюдавший мистера Пинфолда доктор Дрейк наследовал практику своего отца и был старожилом Личпола, когда Пинфолды только приехали. Худой, поджарый, загорелый, он имел глубокие корни и широкие связи в округе, поскольку доводился братом местному аукционисту, зятем – поверенному и кузеном сразу троим приходским священникам. Развлечения его тяготели к спорту. В профессии он не хватал звезд с неба, но мистера Пинфолда вполне устраивал. Он страдал теми же недугами, что мистер Пинфолд, причем даже в более острой форме, и, когда тот обращался к нему, объяснял, что в их возрасте это обычная вещь, что весь их район подвержен этим хворям и что Личпол самое гибельное место здесь.
Еще мистер Пинфолд скверно спал. Это была застарелая беда. Двадцать пять лет он принимал всевозможные успокоительные средства, а последние десять лет пил совершенно особый препарат, хлоралбромид, втайне от доктора Дрейка покупаемый в Лондоне по старому рецепту. Бывали такие минуты в его сочинительстве, когда написанные днем фразы начинали прокручиваться в голове, слова сновали и резко меняли цвет, и в эти минуты он вставал с постели, неслышно спускался в библиотеку, что-то незначительно поправлял, возвращался к себе и лежал в темноте, покуда сверкающий узор словес не гнал его обратно к рукописи. Однако в году их выпадало немного, таких одержимых дней и ночей, которые без ложной скромности можно назвать «творческим зудом». В большинстве своем ночи проходили без волнений и озарений. Просто-напросто донимала скука. Даже пробездельничав день, он нуждался в шести-семи часах бесчувственного состояния. Получив эту передышку и рассчитывая на следующую, можно было худо-бедно протрубить очередной пустой день; принимаемые дозы всегда давали такую передышку.
* * *
В канун его пятидесятилетия произошли два события, поначалу даже незначительные, но в позднейших его приключениях сыгравшие свою роль.