Ромен Роллан - Кола Брюньон
Завел жену — забудь тишину. Пускай себе тянет свою песенку, я буду тянуть свою. Коль скоро она не делает попыток заткнуть мне клюв (она и не покушается, она знает, к чему бы это привело), пусть себе чирикает: у всякого своя музыка.
Впрочем, в лад ли звучат наши инструменты, или не в лад, мы, как-никак, исполнили с их помощью несколько недурных вещиц: дочку и четырех молодцов. Народ все прочный, хорошо слаженный; я не жалел материала и труда. Однако единственная из всего выводка, в ком я вполне узнаю свое семя, — это моя плутовка Мартинка, моя дочка, скотинка! Немалого стоило мне мужества довести ее до замужества! Ух, наконец-то она угомонилась!..
Полагаться на это не очень-то следует; но теперь мое дело сторона. Довольно я стерег и берег. Теперь моему зятю черед стеречь. Флоримон, пекарь, охраняй свою печь!.. Мы всегда спорим, всякий раз как встретимся; но ни с кем мы так не ладим, как друг с другом. Славная девушка, рассудительная даже в своих сумасбродствах, и честная, но только честностью веселой: потому что для нее худший из пороков — это то, что скучно. Труд ей не страшен: труд-это борьба; борьба-это удовольствие. А она любит жизнь; она знает, что хорошо; как я: это моя кровь. Но только я, пожалуй, слишком расщедрился, когда ее создавал.
Мальчики удались мне не так. Мать подмешала своего, и тесто скисло: из четырех двое — богомолы, как и она, вдобавок — враждебных толков.
Один все время трется среди постных рож, попов, святош; а другой — гугенот. Сам не понимаю, как это я высидел этих утят. Третий — солдат, воюет, шатается неведомо где. А что касается четвертого, то это — ничто, как есть ничто: мелкий лавочник, безличный, как овца; я зеваю при одной мысли о нем. Я узнаю свое племя только с вилкой в кулаке, когда мы сидим, все шестеро, за моим столом. За столом их будить не нужно, все работают дружно; и любо смотреть, когда мы, все шесть, вся дюжина челюстей, садимся есть, отправляем куски за обе щеки и спускаем вино на самое дно.
После движимости обратимся к дому. Это тоже мое детище. Я его выстроил кусок за куском, и даже не раз, а три раза, на берегу ленивого Беврона, жирного и зеленого, полного травы, земли и навоза, при въезде в предместье, по ту сторону моста, который, как прилегшая такса, мочит брюхо в воде. Как раз напротив возвышается горделивая и легкая башня святого Мартына, в вышитой юбочке, и цветистый портал, к которому ведут черные и крутые ступени Старого Рима, словно в рай. Моя скорлупка, моя халупка расположена вне стен: так что всякий раз, как с башни завидят на равнине неприятеля, город запирает ворота, и неприятель является ко мне.
Хоть я и не прочь покалякать, но без этих гостей я мог бы и обойтись.
Чаще всего я ухожу, оставляю ключ под дверью. Но, когда я возвращаюсь, я иной раз не нахожу ни ключа, ни двери: всего-навсего четыре стены. Тогда я отстраиваюсь. Мне говорят:
— Дуралей! Ты работаешь на врага. Брось ты свою нору и переселяйся в город. Там ты будешь под защитой.
Я отвечаю:
— Ничего! Мне и тут хорошо. Конечно, за толстой стеной я буду безопасней. Но что я буду видеть за толстой стеной? Стену. Я иссохну от скуки. Мне нужна свобода. Мне нужно, чтобы я мог развлечься на берегу моего Беврона и, когда я не работаю, смотреть из моего садика на отблески, вырезанные в тихой воде, на круги, которые по ее глади выискивают рыбы, на косматые травы, шевелящиеся на дне, удить, полоскать свои тряпки и опоражнивать свой горшок. И потом, как-никак, я тут жил всегда; переезжать поздно. Хуже не будет, чем со мной бывало. Дом, вы говорите, опять разрушат? Возможно. Милые мои, я и не притязаю на то, чтобы строить на веки вечные. Но раз я куда вбит, меня не так-то легко вытащить, ей-богу! Я отстраивался два раза, отстроюсь и десять раз. Не то чтобы я находил в этом удовольствие. Но мне было бы в десять раз скучнее переселяться. Я был бы как тело без кожи. Вы мне предлагаете другую, красивее, белее, новее? Она бы на мне сидела мешком или же лопнула бы. Нет уж, я предпочитаю свою…
Итак, перечтем: жена, дети, дом; все ли свои владения я обошел? Остается еще самое лучшее, я его припас на закуску, остается мое ремесло. Я из братства святой Анны, столяр. Я ношу на похоронах и в процессиях древко, украшенное циркулем на лире, а в нем господня бабка учит читать свою дочурку, благодатную Марию, крохотную девчурку. Вооруженный топориком, долотом и стамеской, с фуганком в руках, я царю за моим верстаком над дубом узлистым, над кленом лоснистым. Что я из них извлеку? Это смотря по моему желанию… и по чужому кошельку. Сколько в них дремлет форм, таящихся и скрытых! Чтобы разбудить спящую красавицу, стоит только, как ее возлюбленный, проникнуть в древесную глубь. Но красота, которую я обретаю у себя под рубанком, не жеманница. Какой-нибудь поджарой Диане, без переда и зада, любого из этих итальянцев, я предпочитаю бургундскую мебель, со смуглым налетом, кряжистую, сочную, отягченную плодами, как виноградный куст, этакий пузатый баул или резной шкаф, в терпком вкусе мэтра Гюга Самбена. Я одеваю дома филенками, резьбой. Я разворачиваю кольца винтовых лестниц; и, словно яблоки из шпалеры, я выращиваю из стен просторную и увесистую мебель, созданную как раз для того места, где я ее привил. Но самое лакомство — это когда я могу занести на бумагу то, что смеется в моем воображении, какое-нибудь движение, жест, изгиб спины, округлость груди, цветистый завиток, гирлянду, гротеск, или когда у меня пойман на лету и пригвожден к доске какой-нибудь прохожий со своей рожей. Это я изваял (и это венец всех моих работ), на усладу себе и кюре, скамьи в монреальской церкви, где двое горожан весело чокаются за столом, над жбаном, а два свирепых льва рычат от злости, споря из-за кости.
Поработав, выпить; выпив, поработать, — что за чудесное житье!.. Я на каждом шагу встречаю чудаков, которые ворчат. Они говорят, что нашел я, мол, тоже время петь, что времена сейчас мрачные… Не бывает мрачных времен, бывают только мрачные люди. Я, слава тебе, господи, не из их числа. Друг друга грабят? Друг друга режут? Всегда будет так. Даю руку на отсечение, что через четыреста лет наши правнуки будут с таким же остервенением драть друг с друга шкуру и грызть друг другу носы. Я не говорю, что они не изобретут сорок новых способов делать это лучше нашего.
Но я ручаюсь, что они не измыслят нового способа пить, и бьюсь об заклад, что лучше, чем я, они пить не научатся… Почем знать, что они будут выделывать, эти мошенники, через четыреста лет? Быть может, благодаря траве медонского кюре, чудодейственному Пантагрюэлиону, они смогут посещать области Луны, кузницу перунов и запруды дождей, селиться в небесах, бражничать с богами… Что ж, я отправлюсь туда вместе с ними.
Ведь они мое же семя, из моей утробы племя. Плодитесь, голубчики! Но мое место — надежнее. Кто мне поручится, что через четыре столетия вино будет такое же доброе?
Жена меня попрекает, что я слишком люблю кутнуть. Я не брезгую ничем.
Я люблю все хорошее: хороший стол, хорошее вино, славные, мясистые радости и тенежнокожие, сладостные и бархатистые, которые вкушаешь в мечтах, божественное безделье, когда чего только не делаешь! (здесь ты властитель мира, юный, прекрасный, победоносный, ты преобразуешь землю, ты слышишь, как растет трава, ты беседуешь с деревьями, зверями и богами — и тебя, старый товарищ, тебя, который не предаст, мой друг, мой Ахат, мой труд!.. Как хорошо стоять с инструментом в руках у верстака, пилить, строгать, сверлить, тесать, колоть, долбить, скоблить, дробить, крошить чудесное и крепкое вещество, которое противится и уступает, мягкий и жирный орешник, который трепещет под рукой, словно хребет русалки, розовые и белые тела, смуглые и золотистые тела наших дубравных нимф, лишенные своих покровов, срубленные топором! Радость верной руки, понятливых пальцев, толстых пальцев, из которых выходит хрупкое создание искусства!
Радость разума, который повелевает силами земли, который запечатлевает в дереве, в железе и в камне стройную прихоть своей благородной фантазии!
Я чувствую себя монархом химерического царства. Мое поле отдает мне свою плоть, мой виноградник — свою кровь. Духи растительных соков выращивают для моего искусства, растягивают, утучняют, округляют и лощат прекрасные тела деревьев, которые я буду ласкать. Мои руки — послушные работники, управляемые моим старшим помощником, моим старым мозгом, который, будучи сам мне подчинен, налаживает игру, угодную моим мечтам. Служили ли кому-нибудь лучше, чем мне? Ну, чем я не царек? Разве я не вправе выпить за мое здоровье? И не забудем также (я чужд неблагодарности) здоровья моих доблестных подданных. Благословен день, когда я явился на свет!
Сколько на этой круглой штуке великолепных вещей, веселящих глаз, услаждающих вкус! Господи боже, до чего жизнь хороша! Как бы я ни объедался, я вечно голоден, меня мутит; я, должно быть, болен; у меня так и текут слюнки, чуть я увижу накрытый стол земли и солнца.