Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
Деревенским кумушкам, можно сказать, повезло: в хозяйке поместья они видели себя, а жизнь миссис Харди дополняла их собственные жизни. И хозяйка брэнгуэновской фермы стремилась к чему-то дальнему, к иному, чем привычное ее окружение, красивой жизни, которой жила эта красивая женщина и которая приоткрывалась им в ней — так смутно веет дальними странами от бывалых путешественников. Но чем пребывание в этих дальних странах может изменить человека, возвысить его, украсить, сделать больше и лучше? Да тем же, что возвышает человека над скотом, который ему служит. Это все вещи одного порядка.
Мужская сторона легенды была связана с персонажами, подобными викарию или лорду Уильяму — людьми худощавыми, порывистыми, со странными манерами, людьми из другого круга, птицами иного полета, ведшими жизнь непостижимую, непонятную. Ах, как хотелось бы проникнуть в жизнь этих замечательных мужчин, обладавших силой знания, постигших суть вещей! Деревенским женщинам мог больше нравиться Том Брэнгуэн, с которым им было проще, но отними у них викария или лорда Уильяма — и жизнь их потеряла бы стержень и дни потянулись бы тяжелые, нудные, ненавистные. А пока вдали на горизонте различимо было это манящее чудо, можно было перемогаться и терпеть свою участь, какой бы тягостной она ни была. Потому что и миссис Харди, и викарий, и лорд Уильям воплощали собой это недостижимое чудо, и чудо это жило и действовало.
В году примерно 1840 через луга фермы Марш был прорыт канал, соединивший новые шахты долины Ируош. По полям протянулась дамба над каналом, который подходил к самой ферме и пересекал дорогу под тяжелым мостом. Теперь ферма Марш была отрезана от Илкестона и заперта в долине, в дальнем конце которой возвышался поросший кустарником холм со шпилем коссетейской церкви наверху. За это вторжение на их земли Брэнгуэны получили кругленькую сумму. Вскоре на том берегу канала были вырыты шахты, а потом к самому подножию илкестонского холма притиснулись рельсы железной дороги, что и завершило экспансию. Поселок рос не по дням, а по часам, Брэнгуэны занялись поставкой туда провизии, они богатели, превратившись в своего рода торговцев.
Но при этом ферма сохраняла первозданность, оставаясь на дальней тихой стороне канала в солнечной долине, где среди жестких зарослей ольхи текла медлительная река, а там, где на дорогу выходили ворота Брэнгуэнов и начинался их сад, росли тенистые ясени. Но если глядеть из сада дальше за ворота вправо, то возле темного акведука моста, совсем неподалеку раскинулась шахта, а еще дальше к долине липли скопления красных грубых строений, и за ними — туманная дымка городка.
Усадьба располагалась на безопасном краешке цивилизации, за воротами. Дом стоял на отшибе и был еле виден с дороги, к нему вела прямая садовая аллея, по бокам которой весной густо росли желто-зеленые нарциссы. К крыльям дома подступали кусты сирени, калины и бирючины, полностью скрывавшие притаившиеся за ними службы. Позади дома нагромождение сараев выстраивалось вокруг двух-трех закрытых двориков. За дальней оградой был утиный пруд — и воду, и глинистые берега его толстым слоем покрывали грязные белые перья, ветер гнал их и дальше по траве к кустам можжевельника под дамбой, высившейся, точно крепость, в такой близости от усадьбы, что иногда мимо проплывала тень пешехода или на фоне неба возникала телега с поклажей.
Поначалу вся эта сутолока вокруг удивляла Брэнгуэнов. Строительство канала на их земле сделало их чужими в собственном доме, а гора рыхлой земли, отгородившая их от мира, смущала и раздражала Брэнгуэнов. Когда они работали в поле, из-за привычной теперь дамбы доносился мерный шум работающих механизмов — поначалу это пугало, а потом даже успокаивало, как наркотик. Резкие свистки паровозов заставляли сердце трепыхнуться пугливой радостью, предвещая приближение далекого и грозного неведомого.
Возвращаясь из городка, местные фермеры встречали закопченных шахтеров, гурьбой шедших из забоя. На жатве западный ветер приносил слабый сернистый запах горящих терриконов. А в ноябре, когда собирали турнепс, дребезжанье пустых вагонеток, снующих взад-вперед по рельсам, отзывалось дрожью в сердце, говоря о возможности другой жизни и деятельности.
Тогдашний хозяин Альфред Брэнгуэн женился на женщине из Хинора, дочери такого «закопченного». Она была тоненькой, миловидной, темноволосой, говорила по-особому и чудно, так что колкости, которые она отпускала, не обижали. Ей было присуще своеобразие — вздорная и шумливая, в глубине души она была одинока и замкнута, так что жалкие ее недовольства, когда она повышала голос — больше на мужа, а потом уж на остальных, вызывали у всех лишь недоумение и сочувствие ей, прорывавшееся несмотря на раздражение и досаду. Она громко и долго ругала мужа, но делала это так беззлобно, легко и в таких странных выражениях, что он лишь потешался над ней, укрепляясь в своем мужском самодовольстве, хотя мог и огрызнуться на столь унизительные придирки. В конце концов Брэнгуэн научился относиться к жене с юмором — смешливо щурил глаза, похохатывая негромко и смачно и чувствуя себя кум королю. Он спокойно поступал по-своему, посмеиваясь на ее брань, извинялся насмешливо, тоном, который она так любила, и ни в чем себе не отказывал, делал что хотел, следуя природным склонностям.
Иногда же, слишком больно задетый за живое, он заставлял ее опомниться, пугая приступом ярости, дикой, глубокой, которая точно прилипала к нему, не отпуская несколько дней, в течение которых она отдала бы все на свете, лишь бы его успокоить. Так и жили они — врозь, но накрепко связанные, не очень-то зная, о чем думает другой, — два побега от единого корня.
У них было четверо сыновей и две дочери. Старший сын рано сбежал из дома — стал моряком и не вернулся. После этого мать еще больше стала центром и средоточением семейных уз. Второй сын, Альфред, любимец матери, был мальчиком очень тихим. Его отправили в школу в Илкестон, где он кое-как справлялся с учением. Но, несмотря на его упрямое стремление преуспеть, освоить он сумел лишь начатки образования, за исключением умения рисовать. Рисованием, к которому он обнаружил известные способности, он и стал заниматься, видя в этом единственную надежду. После недовольного ворчанья и яростного сопротивления по поводу всего, что ему предлагалось, после новых и новых попыток, решений и перерешений, вызывавших недовольство отца и чуть ли не отчаяние матери, он стал художником на фабрике кружев в Ноттингеме.
Все такой же медлительный и, можно сказать, неотесанный, говоривший с густым дербиширским прононсом, он всеми силами своими был привязан к работе и к своему окружению в городе, делал хорошие рисунки и прилично зарабатывал. Однако рисовальному стилю его от природы была свойственна размашистость и даже небрежность, так что трудиться над мелкими узорами, скрупулезно высчитывая и обрабатывая рисунок, для него была мука-мученическая. Он упрямо и тоскливо, стиснув зубы, пересиливал себя, не отступая от намеченного, чего бы это ни стоило. И жизнь его катилась по заведенной колее — немногословная, угрюмая.
Женившись на дочери аптекаря, изображавшей принадлежность к верхам, он и сам превратился в сноба, неявного, но упорного, страстного поклонника всего утонченного, ненавидевшего любые проявления грубости и топорности. С годами, когда выросли трое его детей, а он превратился в основательного мужчину средних лет, он стал интересоваться другими женщинами и охотился за запретным наслаждением, беззастенчиво пренебрегая буржуазной супругой, вопреки ее негодованию.
Третий сын, Фрэнк, с самого начала отказался получать какое-либо образование. С самого начала его манили к себе бойни за фермой. Брэнгуэны сами забивали скот и снабжали мясом округу.
Постепенно это стало еще одним доходным делом на ферме.
Еще ребенком Фрэнк как завороженный не мог отвести глаз от темного ручья крови, сочившегося с боен, или от работника, несшего в сарай половину гигантской бычьей туши с почками, утонувшими в слоистом жире.
Это был красивый парень, мягкими каштановыми волосами и правильными чертами лица напоминавший римского юношу. Он более других отличался живостью, а также нервностью и слабостью характера. В восемнадцать лет он женился на фабричной девчонке, бледной толстушке с хитрым взглядом и вкрадчивым голосом, сумевшей влезть к нему в печенки и с тех пор рожавшей ему что ни год по ребенку, что делало его посмешищем в глазах окружающих. Но занявшись ремеслом мясника, он стал толстокож и не обращал внимания на насмешки, вызывавшие у него одно лишь презрение. Он пил и нередко посиживал в пабе, где громогласно рассуждал о том о сем, словно знал все на свете, хотя на самом деле был всего лишь шумным невеждой.
Старшая из дочерей, Эллис, вышла за шахтера и некоторое время штурмовала Илкестон, после чего с многочисленным своим семейством перебралась в Йоркшир. Младшая же сестра, Эффи, осталась дома.