Владимир Даль - Петербургский дворник
Тулуп и кафтан висят над лавкой, у самого стола, таким образом, что Григорий во время обеда с товарищами мог доставить и себе и им удовольствие тереться о платье головою. В углу образа, вокруг вербочки, в киоте сбереженное от святой яичко и кусочек кулича, чтоб разговеться на тот год; под киотом бутылка с богоявленской водой и пара фарфоровых яичек. Об утиральнике, который висит под зеркальцем в углу, подле полок, рядом с Платовым [3] и Блюхером [4], надо также упомянуть – хоть бы потому, что он с алыми шитками; утиральник этот упитан и умащен, разнородною смесью всякой всячины досыта, до самого нельзя, и проживет, вероятно, в этом виде еще очень долго, потому что мыши не могут его достать с гвоздя, а собак Григорий наш не держит, но он именно испытал однажды на своем веку, что голодная собака унесла тайком такой съедобный утиральник, который и пропал бы, вероятно, без вести, если б собака эта не погрызлась из-за лакомого куска с другим псом; ссора эта обратила внимание нашего дворника на спорную добычу, которая и не досталась ни одной из тяжущихся сторон, а была у них отбита. Григорий пнул еще ногою одного пса, встряхнул раза два утиральник и повесил его на свое место. Он в известных случаях любил порядок.
Отчего же – спросите вы – двор и улица были всегда так чисты у Григория, когда конура его не могла похвалиться хозяином слишком чистоплотным? Ну, этой внешней чистоте был виноват не Григорий, а не спускавший с него глаз надзиратель. Вот почему дворнику нашему чистота и надоела до такой степени и опостыла; он все это вымещал на своем подвале, который был у него в полном распоряжении, и тут только Григорий дышал свободно, наслаждаясь мягкою, сальною наружностью всех предметов своего маленького хозяйства, упиваясь благовонием, пресыщаясь питательною густотою доморощенной атмосферы.
На другое утро Иван да Григорий опять поздоровались через улицу с метлами в руках.
– Что ты! Аль не можешь?
– Нет, что-то плохо; через силу хожу – так и подводит животы.
– А ты бы натощак квасу с огурцами поел, посоливши хорошенько.
– Нет, я уж вот золы с солью выпил; авось отпустит.
Но, видно, от золы с солью не совсем отпустило; Григорий пошел к лекарю своему, к лавочнику, и просил помощи. Тот долго не расспрашивал, а, узнав главнейшие обстоятельства, положил Григория у себя на печь, велев ему лечь плотнее животом на горячий ржаной хлеб; накрыл больного тулупом, дал ему выпить чего-то горячего ик обеду поставил его на ноги. Григорий поблагодарил своего лекаря и рассудил, что не худо после этого поберечься и довольствоваться в этот день легким постным столом, то есть: квашеной капустой, огурцами, тухлой рыбой и фонарным маслом [5].
Григорий любит иногда покричать, любит подчас и нагрубить; но так же охотно смиряется, довольствуясь тем, чтоб, отвернувшись, поворчать, а за глаза и побранить. Сто раз говорил он уже через улицу Ивану, что последний день живет у этого хозяина, отойдет завтра же непременно, а наутро опять выходил на службу с метлой, с лопатой, с ведрами. Хозяин был им доволен, в особенности за честность и строгий присмотр.
Григорий узнавал подозрительных посетителей чутьем, по первому взгляду и выпроваживал их обыкновенно тем, что начинал придираться вопросами о том, к кому и зачем идешь, а потом спросами о паспорте и месте жительства. О таких предметах, как Григорий знал по давнишнему опыту и навыку, люди этого разбора беседуют очень неохотно и потому обыкновенно, не затягивая разговора, удалялись на поиски в иное место. Иногда Григорий, встретив в воротах человека с полуобритой бородой, в засаленном цветном бумажном платке и в изорванной шинелишке, пускался немедленно в откровенные с ним объяснения, уверяя его, что здесь-де, брат, нет тебе поживы никакой, право нет, ступай с богом. А поймав у себя в доме подобного человека, он во избежание, по его мнению, лишних хлопот, потаскав незваного гостя за чуб, выпроваживал его взашей. Веселый дворник Иван тешился в таких случаях иначе: он заставлял вора лезть в тесную подворотню и погонял его сзади с разными поговорками метлой.
Но если какой-нибудь счастливый находчик проносил под мышкой попавшееся ему где-нибудь платье, то Григорий с преспокойной совестью торговал и нередко покупал вещь, коли ее отдавали за бесценок и она годилась ему в переделку. «А мне что, – говаривал он, – я почем знаю? Нешто я украл? Украдено, так не у нас».
В праздник Григорий любил одеваться кучером, летом в плисовый поддевок, зимой в щегольское полукафтанье и плисовые шаровары, а тулуп накидывал на плечи. У него была и шелковая низенькая, развалистая шляпа. Так он сиживал нередко за воротами, сложа руки, насвистывая сквозь зубы или лакомясь моченым горохом, который доставал из красного, как жар, платка. Такие платки ныне в редкость; они назывались «бубновыми», и белые бубны, вытравленные по алому полю какой-нибудь кислотой, вскоре обращались просто в дырочки, что и подавало Григорию повод подбирать по временам горошины с земли, обдувать их и съедать поодиночке. Иван, сидя рядом или насупротив, предпочитал кочерыжки, а если их не было, – репу. Вкусы того и другого мирились летом над недозрелым зеленым и жестким крыжовником, не крупнее гороха, и оба дворника запасались тогда почти ежедневно двумя или тремя помадными банками этого лакомства, которое носила по улице уродливая, пирогом повязанная старуха, вскрикивая петухом: «Крыжовник спела-ай! Крыжовник садовай, махровай» и прочее. Она не заламывала головы на верхние окна, а косилась обыкновенно в подвальные жилья и за копеечку нагребала помадную банку верхом.
Орехов Григорий не терпел, уверяя, что грызть орехи прилично только девкам.
В этом состоял весь праздник Григория; изредка только он напивался вволю, поставив наперед какого-нибудь земляка на целые сутки на свое место. Не приняв наперед этой меры, он не гулял никогда. Всегдашняя поговорка его, когда кто поминал праздник, была: «Какой нашему брату праздник!» Он совершенно соглашался с одним мастеровым, который даже о рождестве как о празднике отозвался однажды с примесью философской хандры, сказав со вздохом: «Что за праздник нашему брату! Тут и всего-то три дня; не успеешь не то что погулять, а на съезжую попасть». – «Ну, наперед не угадаешь, брат, где будешь», – заметил было недогадливый Григорий, но мастеровой отвечал, пожав плечами: «Нет, не берут; первые три дня не приказано брать никого». Но годовые праздники при всей малозначительности своей для Григория как дни пированья замечательны были для него тем, что он ходил по порядку собирать со всех постояльцев. И у него, как у самого хозяина, квартиры все были расценены по доходу, от гривенника, получаемого по два раза в год с прежалкого и прекислого переплетчика, проквашенного насквозь затхлым клейстером, – и до красненькой двух квартир второго жилья. Он перенял у остряка Ивана давать постояльцам своим прозвания по числу рублей, получаемых от них к рождеству и к святой: «двугривенный переплетчик», «трехрублевый чиновник» и прочее. Этим способом, о котором слухи доходили иногда до честолюбивых жильцов, ему даже удавалось повышать водочный оклад, и жилец поступал тогда с трехрублевого в пятирублевый разряд. В случае перехода нового жильца Григорий умел сообщить ему всегда заблаговременно, до наступления праздников, сведение, сколько получалось обыкновенно от его предшественника. С жильцов беспокойных, которые постоянно возвращались домой по ночам, Григорий иногда понастоятельнее требовал на чай, уверяя, что за ними-де хлопот очень много.
У Григория был еще небольшой промысел: он занимался в своем кругу оборотишками по небольшому домашнему банку и отдавал за верным поручительством или под заклады до сотни рублей в рост. Более восьми или десяти со ста в месяц ему редко удавалось взять; а если его попрекали таким запросом, уверяя, что из казны можно взять за пять или за шесть со ста, то он, махнув рукой, говорил преспокойно: «Ну так поди в казну, а не то вот к графскому камердинеру: тот с тебя возьмет по двадцати в месяц да еще расписку, что залог им куплен у тебя, да, не дождавшись сроку, и продаст его, коли хороший покупатель найдется». Григорий не видал тут никакого греха: я, говорит, никого не неволю, никому не напрашиваюсь; мои пятьдесят рублей место не пролежат у меня и в сундуке. Что дело это надо делать тайком – это он очень хорошо понимал; но не потому тайком, чтоб оно было дело виноватое, а потому-де, что, известно уж, во всяком деле надо беречься от придирки да знать его про себя; тут, пожалуй, попадешься за всякую безделицу и во всем виноват останешься. Как старый дворник и уличный петербургский житель, которому нередко случалось сталкиваться и дружиться с народом всякого разбора, Григорий был не только коротко знаком со всеми плутнями петербургских мошенников, но понимал отчасти язык их, и молодой сосед его, Иван, брал у бывалого приятеля своего иногда уроки в этом полезном знании. «Стырить камлюх», то есть украсть шапку; «перетырить жулилу коньки и грабли», то есть передать помощнику-мальчишке сапоги и перчатки; «добыть бирку», то есть паспорт; «увести скамейку», то есть лошадь, – все это понимал Григорий без перевода и однажды больно насмешил веселого Ивана, когда они сидали в праздник рядком за воротами, упиваясь чадом смердящих плошек; небольшая шайка проходила в это время, как видно было, от разъезда театра и, увидев товарища, поставленного для наблюдения за ширманами(то есть за карманами) пешеходов, встретила его вопросом: «Что клею?» – то есть: «Много ли промыслил?» А Григорий отвечал преспокойно: «Бабки, веснухи да лепень», то есть деньги, часы да платок; и мошенники с недоумением посмотрели на Григория, не зная, мазурик ли это, то есть товарищ ли, или предатель. Иван научился также от Григория пугать мошенников и узнавать их в толпе; стоит только сказать: «стрема!», то есть «берегись!» – и всякий мазурик сейчас же кругом оглянется.