Уильям Теккерей - Ярмарка тщеславия
Она просила, она молила Джоза вернуться домой. Куда там! Он был тяжел на подъем, его удерживал доктор, а может, и еще кое-какие соображения. Бекки, во всяком случае, не стремилась в Англию.
Наконец Эмми приняла серьезное решение – бросилась с головой в воду: она написала письмо одному своему другу, жившему за морем; письмо, о котором никому не сказала ни слова, которое сама отнесла под шалью на почту, так что никто ничего не заметил. Лишь при виде Джорджи, который вышел встречать ее, Эмилия покраснела и смутилась, а вечером особенно долго целовала и обнимала мальчика. Вернувшись с прогулки, она весь день не выходила из своей комнаты. Бекки решила, что ее напугали майор Лодер и капитан.
«Нельзя ей тут оставаться, – рассуждала Бекки сама с собой. – Она должна уехать, глупышка этакая. Она все еще хнычет о своем болване-муже, хоть он уже пятнадцать лет как в могиле (и поделом ему!). Она не выйдет замуж ни за одного из этих господ. Какая дрянь этот Лодер! Нет, она выйдет за бамбуковую трость, я это устрою сегодня же вечером».
И вот Бекки понесла Эмилии чашку чаю к ней в комнату, где застала ее в обществе портретов и в самом меланхолическом и нервном состоянии. Бекки поставила чашку на стол.
– Спасибо, – сказала Эмилия.
– Послушай меня, Эмилия, – начала Бекки, расхаживая по комнате и поглядывая на приятельницу с какой-то презрительной нежностью. – Мне нужно с тобой поговорить. Ты должна уехать отсюда, от дерзости этих людей. Я не желаю, чтобы они тебя изводили; а они будут оскорблять тебя, если ты останешься здесь. Говорю тебе: они мерзавцы, которым место только на каторге. Не спрашивай, откуда я их знаю. Я знаю всех. Джоз не может тебя защитить: он слишком слаб и сам нуждается в защите. В житейских делах ты беспомощна, как грудной ребенок. Ты должна выйти замуж, иначе и ты сама, и твой драгоценный сын – оба вы пропадете. Тебе, дурочка, нужен муж. И один из лучших джентльменов, каких я когда-либо видела, предлагал тебе руку сотни раз, а ты оттолкнула его, глупое ты, бессердечное, неблагодарное создание!
– Я старалась… старалась изо всех сил! Право, я старалась, Ребекка, – сказала Эмилия молящим голосом, – но я не могу забыть… – И она, не договорив, обратила взор к портрету.
– Не можешь забыть его! – воскликнула Бекки. – Этого себялюбца и пустозвона, этого невоспитанного, вульгарного денди, этого никчемного олуха, человека без ума, без воспитания, без сердца, который против нашего друга с бамбуковой тростью – все равно что ты против королевы Елизаветы! Да ведь он тяготился тобой и, наверное, надул бы тебя, если бы этот Доббин не заставил его сдержать слово! Он признался мне в этом. Он никогда тебя не любил. Он вечно подсмеивался над тобою, я сама сколько раз слышала, и через неделю после вашей свадьбы начал объясняться мне в любви.
– Это ложь! Это ложь, Ребекка! – закричала Эмилия, вскакивая с места.
– Смотри же, дурочка! – сказала Бекки все с тем же вызывающим добродушием и, вынув из-за пояса какую-то бумажку, развернула ее и бросила на колени к Эмми. – Тебе известен его почерк. Он написал это мне… хотел, чтобы я бежала с ним… передал мне записку перед самым твоим носом, за день до того, как его убили, и поделом ему! – повторила Ребекка.
Эмми не слушала ее, она смотрела на письмо. Это была та самая записка, которую Джордж сунул в букет и подал Бекки на балу у герцогини Ричмонд. Все было так, как говорила Бекки: шалый молодой человек умолял ее бежать с ним.
Эмми поникла головой и, кажется, в последний раз, что ей полагается плакать на страницах нашей повести, приступила к этому занятию. Голова ее упала на грудь, руки поднялись к глазам, и некоторое время она отдавалась своему волнению, а Бекки стояла и смотрела на нее. Кто поймет эти слезы и скажет, сладки они были или горьки? Скорбела ли она о том, что кумир ее жизни рухнул и разлетелся вдребезги у ее ног, или негодовала, что любовь ее подверглась такому поруганию, или радовалась, что исчезла преграда, которую скромность воздвигла между нею и новым, настоящим чувством? «Теперь ничто мне не мешает, – подумала она. – Я могу любить его теперь всем сердцем. О, я буду, буду любить его, только бы он мне позволил, только бы простил меня!» Сдается мне, что это чувство затопило все другие, волновавшие ее нежное сердечко.
Сказать по правде, она плакала не так долго, как ожидала Бекки, которая утешала ее и целовала, – редкий знак симпатии со стороны миссис Бекки. Она обращалась с Эмми, словно с ребенком, даже гладила ее по головке.
– А теперь давай возьмем перо и чернила и напишем ему, чтобы он сию же минуту приезжал, – сказала она.
– Я… я уже написала ему сегодня утром, – ответила Эмми, страшно покраснев.
Бекки взвизгнула от смеха.
– Un biglietto, – запела она, подобно Розине[436], – eccolo quà![437] – Весь дом зазвенел от ее пронзительного голоса.
На третье утро после этой сценки, хотя погода была дождливая и ветреная, а Эмилия провела ночь почти без сна, прислушиваясь к завыванию бури и с жалостью думая обо всех путешествующих на суше и на море, она все же встала рано и пожелала пройтись с Джорджи на набережную. Здесь она стала прогуливаться взад и вперед; дождь бил ей в лицо, а она все смотрела на запад – за темную полосу моря, поверх тяжелых валов, с шумом и пеной ударявшихся о берег. Мать и сын почти все время молчали; лишь изредка мальчик обращался к своей робкой спутнице с несколькими словами, ласковыми и покровительственными.
– Я надеюсь, что он не пустился в море в такую погоду, – промолвила Эмми.
– А я ставлю десять против одного, что пустился, – ответил мальчик. – Смотри, мама, дым от парохода! – И действительно, вдали показался дымок.
Но ведь его могло и не быть на пароходе… он мог не получить письма… он мог не захотеть… Опасения одно за другим ударялись о ее сердечко, как волны о камни набережной.
Вслед за дымом показалось судно. У Джорджи была подзорная труба, он ловко навел ее на цель и, по мере того как пароход подходил все ближе и ближе, то ныряя, то поднимаясь над водой, отпускал подобающие случаю замечания, достойные заправского моряка. На мачте пристани взвился и затрепетал сигнальный вымпел: «Приближается английский корабль». Точно так же, надо полагать, трепетало и сердце миссис Эмилии.
Она посмотрела в трубу через плечо Джорджи, но ничего не увидела, – только какое-то черное пятно прыгало у нее перед глазами.
Джордж опять взял у нее трубу и направил на пароход.
– Как он зарывается носом! – сказал он. – Вон волна перехлестнула через борт. На палубе только двое, кроме рулевого. Один лежит, а другой… другой в плаще… Ура! Это Доб, честное слово! – Он захлопнул подзорную трубу и бурно обнял мать. Что касается этой леди, то о ней мы скажем словами излюбленного поэта: δακρυό εν γελά σχσα[438]. Она не сомневалась, что это Уильям. Это не мог быть никто иной. Когда она выражала надежду, что он не поедет, это было чистым лицемерием. Конечно, он должен был приехать, – что же ему еще оставалось? Она знала, что он приедет!
Корабль быстро приближался. Когда они повернули к пристани, чтобы встретить его, у Эмми так дрожали ноги, что она едва могла двигаться. Ей хотелось тут же упасть на колени и возблагодарить бога. О, думала она, как она будет благодарить его всю жизнь!
Погода была такая скверная, что на пристани совсем отсутствовали зеваки, которые обычно толпами встречают каждый пароход; даже зазывалы из гостиниц не дежурили в ожидании пассажиров. Сорванец Джордж тоже куда-то скрылся, так что, когда джентльмен в старом плаще на красной подкладке ступил на берег, едва ли кто мог бы рассказать, что там произошло. А произошло, говоря вкратце, вот что.
Леди, в промокшей белой шляпке и в шали, протянув вперед руки, подошла к джентльмену и в следующее мгновение совершенно исчезла в складках старого плаща и что было сил целовала одну руку джентльмена, между тем как другая, по всей вероятности, была занята тем, что прижимала оную леди к сердцу (которого она едва достигала головой) и не давала ей свалиться с ног. Она бормотала что-то вроде: «Простите… Уильям, милый… милый, милый, дорогой друг…» – чмок, чмок, чмок – и прочую несусветную ерунду в том же духе.
Когда Эмми вынырнула из-под плаща, все еще крепко держа Уильяма за руку, она посмотрела ему в лицо. Это было грустное лицо, полное нежной любви и жалости. Она поняла написанный на нем упрек и поникла головой.
– Вы долго ждали, прежде чем позвать меня, дорогая Эмилия, – сказал он.
– Вы больше не уедете, Уильям?
– Нет, никогда, – ответил он и снова прижал к сердцу свою нежную подругу.
Когда они выходили из помещения таможни, откуда-то выскочил Джорджи и навел на них свою подзорную трубу, приветствуя Доббина громким, радостным смехом. Всю дорогу домой он плясал вокруг них и выделывал самые причудливые пируэты. Джоз еще не вставал; Бекки не было видно (хотя она подглядывала из-за гардины). Джорджи побежал справиться, готов ли завтрак. Эмми, сдав в прихожей свою шаль и шляпку на руки мисс Пейн, стала расстегивать пряжку на плаще Уильяма и… с вашего позволения, мы пойдем вместе с Джорджем позаботиться о завтраке для полковника. Корабль – в порту. Он добился приза, к которому стремился всю жизнь. Птичка наконец прилетела. Вот она, положив головку ему на плечо, щебечет и воркует у его сердца, распушив свои легкие крылышки. Об этом он просил каждый день и час в течение восемнадцати лет, по этому томился. Вот оно – вершина – конец – последняя страница третьего тома. Прощайте, полковник! Храни вас господь, честный Уильям! Прощайте, дорогая Эмилия! Зеленей опять, нежная повилика, обвиваясь вокруг могучего старого дуба, к которому ты прильнула!