Константин Станюкович - Жрецы
Кинув как бы мимоходом о Заречном, Найденов продолжал:
— И вообще весь этот юбилей — срамота… Чествуют человека, не имеющего никаких научных заслуг. Говорят глупейшие речи, в которых называют Косицкого европейским ученым и превозносят его цивические добродетели… И все это раздуют завтра в газетах… И ни у кого не найдется мужества разоблачить всю эту шумиху, недостойную серьезных деятелей науки… и показать неприличие всех этих речей… А следовало бы. Тогда, быть может, и Заречному придется убедиться, что играть в популярность безнаказанно нельзя… Как вы об этом думаете? — неожиданно прибавил Найденов, пристально и значительно взглядывая на своего гостя.
Доцент с первых же слов понял, чего от него хотят, и уже видел себя профессором.
И он тихо, с обычным своим скромным видом проговорил:
— Вполне с вами согласен, Аристарх Яковлевич.
— Рад найти в вас единомышленника. Надеюсь, что вы не откажетесь и оказать истинную услугу делу науки, написать статью?
— Не откажусь! — еще тише ответил Перелесов, отводя глаза в сторону.
— Так напишите сегодня же, под свежим впечатлением, и отчет об юбилее, разумеется, приведите и образчики речей, и статью и отвезите все…
— В «Старейшие известия», конечно?
— Разумеется. Я дам вам записку к редактору, чтоб он завтра же поместил статью и чтобы сохранил в глубочайшей тайне имя автора… Не правда ли? К чему возбуждать против себя ненависть коллег, тем более, что такая статья непременно произведет сенсацию и обратит на себя внимание и в Петербурге.
Вслед за тем Найденов почти продиктовал содержание статьи, объяснив в кратких словах, на что главнейшим образом надо обратить внимание и как следует отнестись к Косицкому. Что же касается до речей ораторов, то высмеять их и подчеркнуть все пикантные места он предоставлял усмотрению автора.
— Вы ведь понимаете, что именно нужно и чего боятся у нас! — с улыбкой прибавил Найденов.
Загоревшийся огоньком взгляд молодого доцента говорил лучше всяких слов, что он надеется сделать дело как следует.
Когда он вышел, вполне готовый на предательство, Найденов презрительно усмехнулся и прошептал:
— Даже и тридцати сребреников вперед не потребовал!.. И вряд ли их получит!
XIII
Никто из лиц, «обработанных» «Старейшими известиями», еще не знал о статье. Косицкий не догадался послать за газетой, которую никогда не читал, а остальные все спали сегодня до позднего утра, опровергая этим самым неточность стереотипных заключительных слов газетных отчетов, гласивших, что после обеда «дружеская и оживленная беседа многих присутствовавших затянулась до полуночи».
Юбиляр, правда, был увезен своей супругой в одиннадцать часов, несмотря на видимое его желание посидеть в маленьком кружке своих коллег за бенедиктином. К тому же, после окончания всех речей и после двух бутылок зельтерской воды, Андрей Михайлович чувствовал себя настолько бодрым, что далеко не прочь был поболтать с приятелями, не чувствуя себя больше юбиляром, и выпить одну-другую рюмочку любимого им ликера.
Но супруга его, несмотря на просьбы коллег мужа оставить Андрея Михайловича хоть еще на полчасика и несмотря на обещания привезти его домой в назначенное время, непреклонно и решительно объявила, бросая значительный взгляд на мужа, что бедный Андрей Михайлович утомлен, что его надо пожалеть, что ликер ему положительно вреден («да и дорого стоит!» — подумала она, сообразив, что теперь Андрею Михайловичу, пожалуй, придется платить за консомацию [11] — юбилей-то кончился), и сослалась на самого Андрея Михайловича, бросая на него второй и уже более красноречивый взгляд.
И Андрей Михайлович, которого только что прославляли за мужество, довольно-таки малодушно подтвердил слова супруги и, простившись с коллегами, покорно поплелся за ней, унося в душе радостно-умиленное чувство скромного человека, почтенного свыше всяких ожиданий, и сознавая в то же время, что в глазах Вареньки он даже и не был юбиляром и по-прежнему находится в непосредственном ее распоряжении.
Многие, разбившись по кружкам, оставались еще сидеть в большой зале за чаем или за бутылками вина. Пел один тенор из театра. Декламировала артистка. Часам к двум только стали расходиться, но одна компания осталась. Она ужинала и после ужина засиделась до утра.
В этой компании было человек семь профессоров и в числе их Заречный, Звенигородцев, писатель Туманов, один публицист и один доктор.
После ужина продолжали говорить и пить, и все не хотели уходить, словно бы ожидая, что еще что-то должно случиться, хотя все давно чувствовали скуку. Уже несколько раз многие признавались друг другу в любви и целовались. Уже Звенигородцев, в отсутствие половых, произнес один из своих занимательных спичей, приберегаемых для интимных компаний. Заречный, много пивший и захмелевший, не раз, с раздражением чем-то обиженного человека, поднимал разговор о «мудрости змия», необходимой для всякого серьезного деятеля, пускался в философские отвлечения и, не оканчивая их, спрашивал чуть ли не у каждого из присутствовавших: понравилась ли его речь? И хотя все находили ее блестящей, но это, по-видимому, его не успокаивало, и он, закрасневшийся от вина, заплетающимся языком жаловался, что его не все понимают. Когда ближайшие его соседи, с преувеличенным азартом подвыпивших людей, выразили, что только подлецы могут не понимать такого хорошего и умного человека, как Николай Сергеевич, и при этом напомнили, какую ему сегодня сделали овацию, Заречный и этим, по-видимому, не удовлетворился и обиженно налил себе вина.
Молодой писатель Туманов ни разу не открыл рта и молча тянул вино стакан за стаканом, делаясь бледнее и бледнее. Казалось, он с одинаковым равнодушным вниманием слушал все разговоры, точно ему решительно все равно, о чем говорят: о душе, о мудрости змия, об университетских дрязгах, об литературе. По крайней мере, на его симпатичном, с мягкими чертами лице не отражалось никакого впечатления. Оно оставалось бесстрастным. И только по временам на нем появлялось выражение какой-то безотрадной скуки, словно бы говорящее, что на свете решительно все и одинаково скучно.
Таким же молчаливым был и сосед Туманова, молодой профессор Дмитрий Иванович Сбруев, года два тому назад переведенный из Киева, где он имел какие-то неприятности с ректором. Он тоже пил молча и много, но слушал разговоры внимательно и напряженно. На его широком мясистом лице, с окладистою темно-русою бородой, нередко появлялась грустно-ироническая и в то же время милая улыбка, которая не могла никого оскорбить. Он не раз порывался что-то сказать, но ничего не говорил и застенчиво улыбался, как-то безнадежно махая рукой, и вслед за тем отхлебывал из стакана.
Все уже сильно захмелели и, когда Звенигородцев догадался потребовать счет, обрадовались.
Только Туманов удивленно проговорил:
— Уже?
— Да ведь час-то который, роднуша! — воскликнул Звенигородцев.
— А который?
— Шесть. Пора и по домам… Небось наюбилеились… Запиши-ка ты это слово. Тебе как писателю оно пригодится!
После расчета все вышли в сени и, надевши шубы, распростились друг с другом поцелуями.
— А мы с вами, Дмитрий Иванович, нам ведь по дороге! — обратился Заречный к Сбруеву.
— С вами, Николай Сергеич.
Чуть-чуть брезжило. Несколько извозчиков с заиндевевшими бородами шарахнулись к подъезду. Заречный и Сбруев сели в сани и поехали.
Мороз был сильный. Заречный уткнулся носом в воротник шубы и скоро задремал. Сбруев, напротив, подставлял лицо морозу, не чувствуя на первых порах его силы, и прежняя улыбка не сходила с его лица.
Некоторое время он молчал, занятый, по-видимому, какой-то мыслью, беспокоившей его не совсем трезвую голову.
Наконец Сбруев повернул голову к спутнику и, потирая щеки и нос, проговорил:
— Николай Сергеич?
— Что? — сонно откликнулся Заречный.
— Знаете, что я скажу и что я давно, еще там, в «Эрмитаже», хотел сказать, но по своей подлой застенчивости не решался… Но теперь решился… и знаю, что вы поймете и не обидитесь… Верно, и вы то же чувствуете, что и я… Обязательно…
Заречный, казалось, не слыхал.
— Слышите, Николай Сергеич…
— Ну? Приехали, что ли?
— И не думали…
— Так в чем дело, а?
— А в том дело, Николай Сергеич, что все мы, собственно говоря, свиньи!..
— Какие свиньи? — переспросил Заречный, слегка выдвигая лицо из воротника.
— Самые настоящие…
— Это кто?
— Мы… профессора.
— То есть, что вы хотите этим сказать, Дмитрий Иваныч?
— А то, что сказал, Николай Сергеич… Конечно, ваша речь превосходная, Николай Сергеич… Талант… Я понимаю: лучше делать возможное, чем ничего не делать. Теория компромисса… Тоже учение. Но где границы? А мы так уж все границы, кажется, переехали… Ну, я и говорю себе, что я свинья, но остаюсь, потому что… Вы знаете, Николай Сергеич… Матушка и три сестры у меня на руках… Но это не мешает мне сознавать, что я такое… Да что это вы так вытаращили на меня глаза? Понимаю. Удивлены, что безгласный Сбруев и вдруг заговорил. Я пьян, милый человек, потому и позволяю себе эту роскошь. Теперь я самому Найденову скажу, что он подлец, а завтра не скажу. Не осмелюсь. Теория компромисса и собственное свинство… Три тысячи… мать, сестры. Ни на что не способен, кроме научного корпенья… А вы… талант, Николай Сергеич. Блеск ослепительный!