Алексей Толстой - Хмурое утро
Рощин пообедал и пил вино. Поезд уходил в четыре утра, – он решил пробыть здесь до трех, а там будет видно… Ему было тепло, в голове слегка шумело.
Официант, – татарин из московского невозвратного «Яра», старый знакомый, – часто подходил, брал из ведра бутылки и, нагнувшись, наливая, говорил:
– Извините, Вадим Петрович, я все к вам пристаю… Вспомнишь Москву… Эх! Видите, как здесь живем. Во сне даже снится эта шушера…
Несмотря на тревожное настроение в городе, – где на окраинах и в темноте переулков раздавались одиночные выстрелы и конные гетманские стражники, проезжая вверх к губернаторскому дворцу, старались их не слышать, – несмотря на панику сегодняшней черной биржи, ресторан был полон. Кабаре еще не начиналось. На маленькой сцене сидел у пианино длинный молодой человек с вытянутой шеей, толщиной в руку, с растущими дыбом негритянскими волосами, съехавшими на затылок. Он играл попурри из опереток.
Вокруг столика Рощина было шумно и пьяно. Несколько помещиков, не выдержав томления у себя в номере среди разочарованных дочерей, встряхивались здесь за графинчиком…
– Уверяю вас, – кричал один с холеными щеками, – немцам теперь капут! К новому году английский экспедиционный корпус будет в Москве. Будем пить скоч-виски. Нет худа без добра! – Разинув рот с отличными зубами, добряк хохотал. – Получается: ура германской революции!
Другой, изысканно тощий, с глазами, насмешливо мерцающими из глубины пепельных впадин, поднял руку, прося внимания:
– Лорд-канцлер в палате лордов сидит, как известно, на мешке с шерстью… А симбирское дворянство гордилось, что у них в собрании на дворе стоит мраморный столп – в утверждение того, что с господами столбовыми дворянами во веки веков ничего неприятного не случится… А посему беспечально дремали под сенью лопухов… История российского дворянства кончена, – мешка с шерстью нам не хватало… Равно как история матушки– России кончена, господа… Повесть о городе Глупове прочитана, книжку швырнули в угол. И случилось это не в грозу и бурю, как сказал один умнейший человек, а в простой понедельник, – бог плюнул и задул свечку… Еще в четырнадцатом году я продал землишку, и с тех пор – гражданин вселенной… Так-то вернее…
– Вам хорошо, батенька, вы Оксфордский университет кончили, а куда я с тремя моими девками денусь? Куда? – Румяный добряк засопел и потянулся за графинчиком. – А насчет конца России тоже не согласен, это у вас английская отрыжка‑с… В приказчики пойду, в подрядчики пойду, сам буду пахать на трех десятинах, а в Россию верю. – Он налил и сейчас же грузно повернулся к третьему себеседнику: – Куда я их дену? Выросли три коломенские версты, слезливы, конопаты, плоскогруды – тургеневские барышни, это в наш-то век! Мать во всем виновата, да и я тоже виноват, каюсь. Старшая хотела на Бестужевские курсы, – отговорили, к тому же ленива… Младшая увлекалась театром и была бы, скажу я вам, первокласснейшей актрисой… С большого ума отговорили, даже грозили… Словом, – домострой, в наш-то век!.. А все от недомыслия… Англичанин на три года вперед видит, сидя на мешке с шерстью, это правильно… А мы, так сказать, мыслили по круговращению времен года. – Выпив, потряся щеками, он неожиданно добавил: – А в общем – не пропадем…
Третий собеседник был уже настолько пьян, что только скрипел зубами и ел цветы – мелкие астры, – отрывая их от горшка на столе. Он ничего не слушал, не сводя мутных глаз с соседнего столика, где сидели очень хорошенькая девушка с большим невинным узлом пепельных волос и крупный молодой человек в полувоенной гимнастерке. Подперев щеку, не обращая ни на кого внимания, будто здесь действительно были одни призраки, он молча плакал. Девушка, жалобно морща круглое синеглазое лицо, гладила его руку, брала ее и целовала; близко наклоняясь, торопливо, испуганно шептала ему. Он медленно покачивал крупным лицом. Рощин услышал его тусклый неживой голос, каким бормочут во сне:
– Оставь, Зина, оставь меня… Я ничего больше не хочу, ни тебя, ни себя…
Он мог бы и не говорить дальше, – и без того было понятно, чем кончится эта ночь для молодого человека… Девушка чем-то напоминала Катю, не лицом, – тихой ласковостью движений… Тоже кончит жизнь где-нибудь среди сыпнотифозных на узловой станции… Их заслонили двое мальчишек, торопливо присевших за освободившийся столик. У обоих – подстриженные челки до бровей, гнилые зубы, на грязных пальцах бриллианты… «Я как урежу Машку железной палкой, – хвастался один другому, – как зачал ее топтать, аж кости у нее захрустели, у стервы…»
– Господин капитан, позволите занять место за вашим столиком?
Рощин молча кивнул. За его столик сел человек в никелированных очках, подбирая под стул громоздкие ноги. На нем был зелено-серый, тесный в груди мундир германского ландштурмиста. С трудом выговаривая русские слова, он сказал официанту:
– Пожалуйста, покушать немножко, я не кушал очень давно, – и пива, пива!
Он раздул худые щеки, показывая, как он напьется пива, засмеялся, затем с некоторым изумлением взглянул голубыми, как у галки, безбурными глазами на угрюмого Рощина:
– Господин капитан говорит по-немецки?
– Говорю.
– Если я вам мешаю, – я охотно поищу другой столик.
– Вы мне не мешаете.
Рощин на этот раз ответил мягче. У ландштурмиста было одно из тех немецких лиц, – узкое, со слегка проваленным маленьким ртом, – которое до старости сохраняет детское выражение и нежный румянец. Нос его был приподнят, словно от благожелательного любопытства к каждому человеку.
– Прежде нам, солдатам, не разрешалось бывать в ресторанах, – сказал он, – со вчерашнего дня немецкая дисциплина стала более разумной.
Рощин криво усмехнулся. Ландштурмист поспешил уточнить свою мысль, подняв по-профессорски палец с твердым ногтем:
– Дисциплина должна быть разумной, тогда она есть форма общественного порядка и необходимое условие развития. Такая разумная дисциплина рождается из глубоких социальных движений. Но если это не так, если она только одно из орудий принуждения, тогда мы ее не будем называть дисциплиной…
Он весело кивнул, оканчивая эту свою, несколько туманную, мысль.
– Эвакуируетесь в Германию? – спросил Рощин.
– Да. Наша воинская часть избрала комитет, и он вынес решение, к счастью, – хотя это было сопряжено с борьбой, – чисто принципиальное.
– Ну что ж, по-русски говорится: скатертью дорога.
– Я неплохо изучил русский язык, я знаю, – когда говорят: «скатертью дорога», это значит: «убирайся ко всем чертям»…
– А хотя бы и так… Вы, кажется, умный человек: чего же нам притворяться? Врагами были, врагами и расстались…
– Так, так, – подумав и покачав головой, сказал ландштурмист, – с моей стороны было бы напрасно и даже бестактно опровергать это.
И он опять улыбнулся тонкими губами, оканчивая и эту тему. Ему принесли еду и пиво. Он извинился, что на некоторое время выключится из беседы, и принялся за шашлык, не спеша, с каким-то даже благоговением пережевывая кусочки мяса, пшеничного хлеба и поджаренных помидоров.
– Вкусно, – сказал он, чувствуя, что Рощин не сводит с него злых, темных глаз. Он съел все до крошки, корочкой вычистил тарелку и корочку положил в рот. Полузакрыв веки, вытянул большой стакан холодного пива. – Немцы к еде относятся очень серьезно. Немцы много голодали, и предстоит еще много голодать, прежде чем будет окончательно разрешена проблема еды.
И опять его длинный палец полез вверх.
– На заре истории, когда человечество переходило от первобытного собирания даров природы к насильственному вторжению в природу, еда стала результатом трудного и опасного процесса добывания ее. Еда стала священным актом. Пожрать – значит завладеть чужой жизнью, чужой силой. Отсюда происходят представления о возможности заклятия природы, то есть магия… Магический ритуал еды ложится в основу всех мистических культов. Едят тело бога… У меня записана интересная беседа с одним русским ученым о происхождении блинов. Масленица – это праздник поедания солнца. Его заклинали хороводными плясками, затем кушали его изображение – блины. Как видите, славяне в своих мировоззрениях всегда устремлялись очень высоко…
Он засмеялся. Расстегнул металлическую пуговицу мундира и вынул пухлую, в потрепанной коже, записную книжку, – ту самую, которую два месяца тому назад доставал в вагоне, чтобы прочесть Кате Рощиной одно место из Аммиана Марцеллина. Положив ее на стол, осторожно перелистал страницы, мелко исписанные заметками, выписками, адресами…
– Вот, – сказал он, положив палец на страницу.
Но Рощин глядел не на эти строки, а на то, что было написано сверху рукой Кати: «Екатерина Дмитриевна Рощина, Екатеринослав, до востребования».
– Откуда у вас эта запись? – хрипло спросил он. В лицо ему хлынула кровь, он поднес руку к воротнику гимнастерки. Ландштурмисту показалось, что другой рукой русский офицер сейчас вытащит револьвер, – нравы были военные… Но страшные глаза офицера выражали только страдание и мольбу… Ландштурмист как можно мягче сказал ему: