Владимир Набоков - Ада, или Эротиада
— Настоящее? — спросил он.
— Башня! — ответила она.
И еще оса.
Оса обследовала ее тарелку. Тельце насекомого подрагивало.
— Надо как-нибудь попробовать ее съесть, — заметила Ада, — но чтоб было вкусней, побыстрей проглотить. Язык она, конечно же, не ужалит. Животные не притрагиваются к человеческому языку. Когда лев приканчивает какого-нибудь путника, съедает все до косточки, но непременно оставит человеческий язык среди пустыни (небрежный жест).
— Не может быть!
— Общеизвестная загадка природы.
В тот день волосы у нее были старательно расчесаны и отливали темным блеском, контрастируя с матовой бледностью шеи и плечей. На Аде была тенниска в полоску, та самая, которую Ван в своих уединенных мечтах с таким наслаждением срывал с ее извивающегося тела. Клеенка была в голубую и белую клетку. Пленочка меда сверкала на остатках масла в прохладной фаянсовой масленке.
— Ну, хорошо. Что же третье Настоящее?
Она внимательно смотрела на него. Золотистая капелька, загоревшаяся у нее на губе, внимательно смотрела на него. Бархатистая, трехцветная анютина глазка, с которой она накануне рисовала акварельку, внимательно смотрела на него из вытянутой хрустальной вазочки. Ада не произнесла ни слова. Не сводя с него взгляда, облизала растопыренные пальцы.
Не дождавшись ответа, Ван покинул балкон. Тихонько крошилась ее башня в нежных лучах бессловесного солнца.
13
Ради большого пикника по случаю ее двенадцатилетия, а также сорок второго празднования Идиных jour de fête[79] Аде было разрешено надеть ее «лолиту», довольно длинную, но совершенно воздушную, широченную черную юбку (названную по имени андалузской цыганочки{37} из романа Осберха и потому произносимую с испанским, не английским, утяжеленным «т»), в красных маках и пионах, «в действительности миру ботаники неведомых», как с достоинством заявляла Ада, не подозревая еще, что действительность и естественная наука означают одно и то же на языке этого, и не только этого, сна.
(Так и ты не знал, премудрый Ван! Ее пометка.)
Голенькая Ада сделала шаг внутрь юбки ножками, все еще влажными и «хвойными», после специального протирания махровой мочалкой (при режиме мадемуазель Ларивьер утренние ванны не практиковались), и, резко качнув бедрами, натянула ее на себя, вызвав привычное недовольство гувернантки: mais ne te trémousse pas comme ça quand tu mets ta jupe! Une petite fille de bon maison[80] и т. д. Отсутствие же панталон per contra[81] было оставлено Идой Ларивьер без внимания: эта пышногрудая, с пугающей красотой дама (в данный момент пребывавшая лишь в корсете и чулках с подвязками) была готова в дни самой нестерпимой летней жары позволить и себе ту же поблажку; хотя применительно к Адочке подобная практика возымела предосудительные последствия. Стремясь унять легкое раздражение нежной промежности, сопровождаемое испаринкой, зудом и прочими не вовсе неприятными ощущениями, девочка тесно сжала меж ног, оседлывая ее, прохладную ветку яблони, к вящему недовольству Вана, в чем еще не раз нам придется убедиться. Помимо «лолиты» на Аде была трикотажная, с коротким рукавом, кофточка в черно-белую полоску, несуразная (сзади, на резинке вокруг шеи) шляпа, бархатная лента в волосах и на ногах стоптанные сандалетки. Как неоднократно уже отмечал Ван, ни соображения гигиены, ни элементарные понятия о вкусе для обитателей Ардиса не были характерны.
Лишь только все приготовились отъезжать, Ада ринулась вниз со своего дерева, как какой-нибудь удод. Спеши, спеши, моя птичка, мой ангел! Бен Райт, кучер-англичанин, был пока еще трезв как стеклышко (с утра приняв лишь пинту эля). Бланш, уже по крайней мере раз побывавшей на большом пикнике (тогда пришлось бежать в Пайнглен, расшнуровывать мадемуазель, которой сделалось дурно), теперь отводилась более скромная обязанность — утаскивать рычавшего и извивавшегося Дэка в свою комнатушку в башенке.
Шарабан уже переправил к месту пикника двух лакеев, три кресла и несколько корзин с крышками. Романистка в белом атласном платье (сшитом Вассом из Манхэттена для Марины, которая за последнее время сбросила десять фунтов) вместе с Адой, сидевшей рядом, и Люсетт бок о бок с угрюмым Райтом, très en beauté[82] в белой своей матроске, тряслись в calèche. Ван то ли на дядюшкином, то ли на дедушкином велосипеде колесил за ними. Лесная дорога была по всему пути относительно ровной, если держаться самой середины (скользковатой и темноватой еще после раннего дождя), между двумя колеями, заполненными небесно-голубой водой с пестрыми отражениями тех самых берез, тени листвы которых резво скользили по раскрытому, туго натянутому переливчато-шелковому зонтику мадемуазель Ларивьер и по широким полям Адиной белой, щегольски сидевшей шляпки. Люсетт, восседавшая на козлах рядом с Беном в голубом камзоле, то и дело оборачивалась и делала Вану знак ручкой ехать потише, как махала всегда и мать ее из опасения, что Ада на пони или на велосипеде может врезаться в зад коляски.
Марина прибыла в красном автомобиле из самых первых открытых легковушек, управляемом дворецким с такой осторожностью, будто он крутил в руках не руль, а какой-то заморский штопор. Марина казалась вызывающе элегантной в серых мужских фланелевых брюках, с рукой в перчатке на набалдашнике матовой трости, в этом авто, которое, слегка вихляя, подкатило впритык к месту пикника, к самому краю живописной поляны в старом сосновом бору, красиво изрезанном прелестными овражками. Из леса, что тянулся с противоположной стороны вдоль грязноватой дороги на Лугано, вылетела странная блеклая бабочка, и тотчас следом выкатило ландо, откуда выходили один за другим, кто проворно, кто степенно, в зависимости от возраста и положения, — сперва близнецы Ласкины, потом их молоденькая тетушка на сносях (значительно утяжеляющая повествование), а также гувернантка, седовласая мадам Форестье, школьная подруга Матильды, речь о которой пойдет ниже.
Кроме того, ожидались еще из взрослых три джентльмена, которые так и не появились: дядюшка Дэн опоздал на утренний поезд из города; полковник Ласкин, вдовец, сослался на печень, которая, как следовало из его записки, вела себя, как печенег; а также его доктор (и партнер по шахматам) знаменитый д-р Кролик, сам себя провозгласивший придворным ювелиром Ады и который на другой день рано утром в самом деле преподнес ей свой подарок на рождение — трех восхитительных резных куколок-хризалид (Ах, какое сокровище, — выдохнула Ада, выгнув бровки), из которых весьма скоро появились на свет, увы, представители рода наездников вопреки ожидаемым нимфалидам Кибо — раритета, только что открытого.
Горы нежнейших, с обрезанной корочкой, сандвичей (идеальные прямоугольнички пять на два дюйма), золотисто-бурая тушка индейки, черный русский хлеб, горшочки с сероватой зернистой икрой, засахаренный фиалковый цвет, крохотные тартинки с малиной, полгаллона белого портвейна Гутзон, столько же рубинового, разведенный водой кларет в термосах для девочек и холодный сладкий чай, символ счастливого детства, — все это легче вообразить, чем описать. Весьма познавательным оказалось (Так в рук. — Ред.).
Весьма познавательным оказалось сопоставить Аду Вин с Грейс Ласкиной: молочно-белая бледность Ады и пышущий здоровьем румянец ее ровесницы; черные, прямые, колдовски-бесовские волосы у одной и каштановые, коротко стриженные волосики у другой; печальные, без блеска, глаза моей любимой и голубое помаргивание Грейс сквозь очки в роговой оправе; голые до самого верха ножки у одной и длинные красные чулки на другой; цыганская юбка и матроска. И еще более ценным, пожалуй, было бы отметить, что некрасивые черты Грега, повторенные, практически без изменений, в облике его сестры, воплотились в «миленькую» девчоночью мордашку, не умаляя при этом сходства между мальчиком и девочкой в матросках.
Растерзанную индейку, портвейн, к которому не притронулся никто, кроме гувернанток, и разбитую, севрского фарфора, тарелку быстро унесли слуги. Из-под куста явилась кошка, уставилась с видом крайнего изумления на сборище и, несмотря на призывы «кис-кис», скрылась.
И тут же мадемуазель Ларивьер предложила Аде пройтись в укромное местечко. Там дама во всем своем облачении, с пышными юбками, не утратившими величественных складок, но осевшими заметно ниже так, что теперь прикрывали ее прюнелевые туфли, застыла на мгновение над скрыто струившимся потоком, затем снова выпрямилась во весь рост. На обратном пути заботливая наставница заметила Аде, что, когда девочке исполняется двенадцать, самое время обсудить кое-что и быть готовой к тому, что может вот-вот случиться и сделать Аду grand fille[83]. Ада, которая уж полгода имела об этом надлежащее представление благодаря заботам своей учительницы и, собственно говоря, уже раза два это у нее случалось, повергла несчастную гувернантку (никогда не знавшую, как реагировать на Адины выпады и причуды) в полную растерянность, заявив, что все это чушь и отсталые бредни, что в нынешнее время у нормальных девочек, как правило, такого не бывает, а значит, и с ней такое приключиться вовсе не может. Мадемуазель Ларивьер, отличаясь по природе восхитительной глупостью (несмотря на то что, а, возможно, именно потому, что имела склонность к литературному творчеству), про себя обозрев личный опыт в этом деле, на мгновение испытала ужас при мысли: что если, пока она предавалась творчеству, научный прогресс внес коррективы в человеческую природу?