Джон Стейнбек - Гроздья гнева
Она смотрела на залитый солнцем двор, на темневшую за порогом мужскую фигуру. Отец, стоявший рядом, весь трясся от волнения.
— Входите! — крикнул он. — Входите, мистер! — И Том смущенно переступил порог.
Она приветливо посмотрела на него, подняв голову от плиты. И вдруг ее рука медленно опустилась, и вилка со стуком упала на дощатый пол. Зрачки темных глаз расширились. Она тяжело дышала. Она закрыла глаза.
— Слава богу, — сказала она. — Слава богу. — И вдруг на лице у нее мелькнула тревога. — Томми, тебя не разыскивают? Ты не убежал?
— Нет, ма. Я дал подписку. Документы при мне. — Он дотронулся до груди.
Она подошла к нему, легко и бесшумно ступая босыми ногами, и лицо у нее было изумленное. Маленькие руки коснулись его плеча, коснулись его крепких мускулов. Потом она, как слепая, дотронулась пальцами до его щеки. И радость ее граничила с горем. Том больно прикусил нижнюю губу. Ее изумленные глаза увидели кровь, проступившую сквозь его зубы и сбежавшую капелькой на подбородок. И она поняла все, и самообладание снова вернулось к ней. Она отняла руку от его лица. Дыхание с хрипом вырывалось у нее из груди.
— А мы-то! — крикнула она. — Мы-то чуть без тебя не уехали! Всё думали, как же ты нас разыщешь? — Она подняла с полу вилку и, помешав кипящее сало, подхватила со сковородки кусок подгоревшей свинины. Потом отставила на край плиты бурлящий кофейник.
Старый Том сказал со смешком:
— Провели тебя, мать? Так мы и задумали. А она стоит, как овца, которую обухом огрели. Жалко, деда при этом не было! Тебя будто по лбу молотком кто съездил. Эх, дед надорвался бы с хохоту, опять бы себе бедро вывихнул. С ним это уже было, когда Эл выпалил в аэроплан. Знаешь, Томми, пролетал тут как-то аэроплан, громадный, чуть не с милю длиной, а Эл схватил ружье да как стрельнет. Дед кричит: «Не стреляй по птенцам, подожди, покрупнее полетят, по ним будешь палить!» Так с хохоту надсаживался, что бедро себе вывихнул.
Мать негромко засмеялась и сняла с полки горку оловянных тарелок.
Том спросил:
— А дед где? Я этого старого чертяку еще не видел.
Мать поставила тарелки на стол и около каждой чашку. Она сказала вполголоса:
— Они с бабкой спят в сарае. Уж очень часто им приходится вставать по ночам. То и дело о ребят спотыкались.
В их разговор вмешался отец:
— Дед раньше каждую ночь бушевал. Наткнется в темноте на Уинфилда, Уинфилд поднимет крик, а дед разозлится, напустит в штаны и еще злее станет; а там, глядишь, все начнут переругиваться, — прямо стон стоит в доме. — Он говорил посмеиваясь. — Да, у нас тут весело было. Как-то ночью раскричались все, подняли ругань, а Эл — он теперь за словом в карман не лезет, — Эл и говорит: «Эх, дед, из тебя лихой пират бы вышел». Ну, дед совсем озверел, побежал за ружьем. Пришлось Элу ту ночь спать в поле. А теперь мы стариков в сарае устроили.
Мать сказала:
— Теперь они если за нуждой, так встанут и выйдут во двор. Па, скажи им, что Томми вернулся. Томми дедушку всегда любил.
— Сейчас, — сказал отец. — Как это я раньше не догадался! — Он вышел из кухни и зашагал по двору, помахивая руками на ходу. Том долго смотрел ему вслед и вдруг услышал голос матери. Она разливала кофе. Она не смотрела на Тома.
— Томми, — сказала она нерешительно и робко.
— Да? — Робость матери только увеличивала его собственную робость, вызывала в нем какое-то непонятное смущение. Каждый из них знал, что другой смущается, и еще больше робел от этого.
— Томми, я хочу тебя спросить… Ты не озлобился?
— Озлобился, ма?
— Тебе злоба не затуманила голову? Может, тебе теперь все ненавистно? Может, в тюрьме тебя до того довели, что ты сам не свой стал?
Он посмотрел на нее искоса, посмотрел пристально, и глаза его словно спрашивали, откуда она знает все это.
— Н-нет, — ответил он. — Может, только на первых порах. Да я ведь не такой гордый, как другие. С меня как с гуся вода. А почему ты спрашиваешь, ма?
Теперь мать смотрела на него, приоткрыв рот, стараясь не пропустить ни единого слова; она впивалась глазами ему в лицо, стараясь выведать все до конца. Мать искала того ответа, который слова всегда утаивают. Она заговорила смущенно и сбивчиво:
— Я знала Боя Флойда. Я знала его мать. Они хорошие люди. Бой Флойд был озорной, но в этом ничего плохого нет. — Она замолчала на минутку, потом слова полились потоком. — Может, не со всеми так бывает, но как с ним было, я знаю. Он в чем-то провинился, его избили за это, поймали и избили, и он озлобился. Потом он опять что-то натворил, уже со зла, и его опять избили. До того довели, что мальчишка совсем разум потерял. В него стреляли, как в зверя, а он отстреливался. Погнали его с собаками, точно койота, а он скалит зубы, огрызается. Совсем потерял разум. И не мальчишка, и взрослым его не назовешь. Волк, настоящий волк. Кто его знал, те его не обижали. У него против них злобы не было. Наконец затравили мальчишку собаками и убили. В газетах бог знает что было написано, а я помню, как это случилось на самом-то деле. — Она замолчала, облизнула языком пересохшие губы, и ее глаза спрашивали, с мучительной тревогой глядя на Тома: — Я хочу знать, Томми. Тебя били? Ты тоже озлобился?
Полные губы Тома были плотно сжаты. Он взглянул на свои большие, сильные руки.
— Нет, — сказал он. — Я не из таких. — Он помолчал, продолжая рассматривать пальцы с обломанными, твердыми, как ракушки, ногтями. — Я в тюрьме жил тихо, старался, чтобы ничего такого не было. Во мне злобы нет.
Она вздохнула и проговорила вполголоса:
— Слава богу!
Он быстро взглянул на нее.
— Ма, когда я увидел, что сделали с нашим домом…
Она подошла к нему совсем близко и заговорила горячо, взволнованно:
— Томми! В одиночку нельзя драться. Затравят тебя, как зверя. Я, Томми, все думала, гадала, прикидывала. Говорят, таких вот, согнанных с места, вроде нас, сто тысяч. Если бы мы все озлобились, Томми, да показали свою злобу… тогда нас не затравить… — Она замолчала.
Том медленно опустил веки, и теперь его глаза только чуть поблескивали сквозь ресницы.
— И многие так думают? — спросил он.
— Не знаю. Люди сейчас какие-то пришибленные. Ходят как во сне.
В дальнем конце двора послышался скрипучий старческий голос:
— Сла-ава господу богу! Сла-ава господу богу!
Том взглянул в ту сторону и усмехнулся.
— Вот и бабка обо мне прослышала. Ма, — сказал он, — я тебя раньше такой не видел.
Ее лицо помрачнело, глаза стали холодные.
— А мне раньше не приходилось видеть, как у меня дом ломают, — сказала она. — Мне не приходилось видеть, как всю мою семью выгоняют на дорогу. Мне никогда не приходилось продавать все до последней тряпки… Вот и они. — Она подошла к плите и переложила пышные лепешки со сковороды на две оловянные тарелки. Потом подбила мукой густое сало для подливки, и руки у нее побелели от муки. Минуту Том смотрел на мать, потом подошел к двери.
Они шли по двору вчетвером. Впереди, припадая на правую вывихнутую ногу, быстро ковылял дед, худощавый, неряшливо одетый, живой старикашка. Он застегивал на ходу брюки, и его старческие пальцы никак не могли разобраться в пуговицах, потому что он застегнул верхнюю на вторую петлю и тем самым нарушил весь порядок сверху донизу. На нем были потрепанные темные брюки и рваная синяя рубашка с незастегнутым воротом, из-под которой висела длинная серая фуфайка. Под фуфайкой, тоже сверху расстегнутой, виднелась костлявая бледная грудь, заросшая седой шерстью. Дед оставил брюки незастегнутыми и занялся пуговицами фуфайки, потом бросил, не доведя дело до конца, и стал подтягивать коричневые помочи. Лицо у него было худое, с маленькими карими глазками, бедовыми, как у непоседливого ребенка. Сварливое, капризное, озорное, смеющееся лицо. Дед с молодых ногтей был забияка, спорщик, любитель соленых шуток и по сию пору остался все таким же старым греховодником. Злой, жестокий и нетерпеливый, как ребенок, и вдобавок ко всему весельчак. Он слишком много пил, когда дорывался до спиртного, слишком много ел, если было что поесть, и любил поболтать.
За дедом ковыляла бабка, ухитрившаяся прожить до глубокой старости только потому, что она была такая же злющая, как и ее старик. Бабка отстаивала свою независимость с яростью фанатика, не уступая деду в буйстве и греховности. Однажды после моления, еще не придя в себя как следует и разговаривая на разные голоса, она разрядила в мужа двустволку и почти начисто снесла ему одну ягодицу. Это так восхитило деда, что он, мучивший ее раньше, как дети мучают букашек, в дальнейшем прекратил озорство. Подобрав до колен широкое платье, бабка шла и повторяла пронзительно блеющим голосом свой боевой клич:
— Сла-ава господу богу!
Дед и бабка ковыляли по двору наперегонки. Они воевали друг с другом всю жизнь и любили эту войну, не могли существовать без нее.