Чарльз Диккенс - Жизнь и приключения Мартина Чезлвита
— Это что такое? — вскрикнул Джонас.
— Право, не могу сказать, — ответил прохожий.
Больше он не стал расспрашивать, потому что вопрос вырвался у него помимо воли. Но в ту минуту он думал о запертой комнате; о том, что, быть может, кто-нибудь постучится в дверь по какому-нибудь непредвиденному случаю; что домашние встревожатся, не получив ответа, взломают замок, найдут комнату пустой, запрут дверь, выходящую в тупик, и ему нельзя будет войти в дом, не показавшись всем в этом одеянии; это поведет к болтовне, болтовня к разоблачению, разоблачение — к смерти. И в эту-то минуту, как нарочно, по какому-то странному стечению обстоятельств, раздался стук.
Стук все не умолкал, словно предостерегающее эхо ужасной действительности, вызванной им из небытия. Не в состоянии больше сидеть и прислушиваться, он заплатил за пиво и снова пустился в путь. И оттого что он прятался весь день в незнакомых ему местах, шел всю ночь по безлюдной дороге, в необычном платье, и оттого что в голове у него все спуталось и начиналось что-то вроде бреда, он не раз останавливался, озираясь по сторонам, в надежде, что все это только снится ему.
И все-таки он ни о чем не жалел. Нет. Он слишком ненавидел этого человека и слишком долго и отчаянно стремился от него избавиться. Если бы все это могло повториться еще раз, он еще раз убил бы его. Его озлобленные и мстительные чувства не так легко было усмирить. Теперь в нем было не больше раскаяния или угрызений совести, чем в то время, когда он замышлял убийство.
Страх овладел им до такой степени, что он и сам не ожидал, и он просто не в силах был с собой справиться. Он до потери рассудка боялся этой дьявольской комнаты, боялся не только за себя — мрачно, люто, до бешенства, но боялся и себя, того, что он был как бы неотделим от этой комнаты, того, что он должен быть там, но отсутствует, — и он погружался в ее таинственные ужасы и, рисуя в своем воображении эту отвратительную, обманчиво тихую комнату во все темные часы двух последних ночей, со смятой постелью, где его не было, хотя все думали, что он там, он становился как бы собственным двойником и призраком, одновременно гонителем и гонимым.
Когда подошел дилижанс, что произошло довольно скоро, Джонас занял наружное место и помчался дальше, по направлению к дому. И тут, очутившись среди пассажиров, — это были по большей части местные фермеры, — он сперва вообразил со страха, будто они слыхали про убийство и станут ему рассказывать, что тело уже найдено, хотя он отлично знал, что этого не могло еще случиться, если принять во внимание, когда и где совершено было убийство. Но, хотя он знал и понимал, что это в порядке вещей, их неосведомленность все же ободрила его — до того даже, что он поверил, будто тела никогда не найдут, и стал размышлять о такой возможности. Полагаясь на нее и измеряя время быстрым полетом своих преступных мыслей, ходом событий до того, как он пролил кровь, и лихорадочной сменой осаждавших его бессвязных и беспорядочных видений, к рассвету он стал смотреть на это убийство, как на дело далекого прошлого, и уже считал себя в относительной безопасности, раз оно до сих пор не раскрыто. До сих пор! Когда вот это солнце, заглянувшее в лес и позолотившее своим рассветным лучом лицо убитого, не далее как вчера вечером, при заходе, видело его живым и старалось вернуть к мысли о небесах!
Но вот и снова лондонские улицы. Т-с-с!
Было всего пять часов. У него оставалось достаточно времени, чтобы добраться до дома незамеченным, прежде чем на улицах станет людно, если только, за эти сутки не случилось ничего, что грозило бы ему разоблачением. Он спрыгнул с дилижанса, не беспокоя кучера просьбой остановить лошадей, торопливо перебежал дорогу и, нырнув сначала в один переулок, потом в другой и все время избирая окольный путь, очутился, наконец, по соседству с собственным жилищем. Тут он стал особенно осторожен: то и дело останавливался и оглядывал лежащую перед ним улицу, потом быстро пробегал ее и опять останавливался, чтобы оглядеть следующую, и так далее.
Темный тупик был пуст, когда в него заглянуло лицо убийцы. Он подкрался к двери на цыпочках, словно боясь потревожить свой воображаемый покой.
Он прислушался. Ни звука. Как только он повернул ключ дрожащей рукой и тихонько толкнул дверь коленом, безумный страх овладел им.
А что, если он сейчас увидит перед собой убитого!
Он обвел комнату боязливым взглядом. Но нет, здесь ничего не изменилось.
Он вошел, запер за собой дверь, старательно извалял ключ в отсыревшей золе очага и повесил на старое место. Он снял свое маскарадное одеяние, связал его в узел, чтобы еще до ночи вынести и потопить в реке, и запер его в шкаф. Приняв эти предосторожности, он разделся и лег в постель.
Мучительная жажда, огонь, пожиравший его, когда он накрылся с головой одеялом, и страх перед комнатой, еще усилившийся оттого, что он не мог ее видеть из-под одеяла; нечеловеческое напряжение, с которым он прислушивался ко всякому звуку, воображая, что каждый, даже самый незначительный шум является предвестием того стука, который разгласит тайну; дрожь, с какой он вскакивал с постели и подбегал к зеркалу, воображая, что преступление написано у него на лице, а потом опять укладывался и хоронился под одеяло, слушая, как его собственное сердце отстукивает: убийца, убийца, убийца! — какими словами можно описать подобный ужас!
Близилось утро. В доме раздавались шаги. Он слышал, как поднимали шторы и открывали ставни, как кто-то крадучись, на цыпочках, несколько раз подходил к его двери. Он пытался подать голос, но во рту у него пересохло, словно он был полон песку. Наконец он сел на кровати и крикнул:
— Кто там?
Это была его жена.
Он спросил ее, который час. Девять.
— Никто… никто не стучался ко мне вчера? — едва выговорил он. — Я, кажется, слышал стук, но от меня нельзя было добиться ответа, разве что вышибли бы дверь.
— Нет, никто, — ответила она. Это было хорошо. Он ждал ее ответа, затаив дыхание. Это принесло ему облегчение, если что-нибудь могло его принести.
— Мистер Неджет хотел тебя видеть, — продолжала она, — но я сказала ему, что ты устал и просил тебя не беспокоить. Он ответил, что это не так важно, и ушел. А сегодня, очень рано утром, когда я открывала окно, чтобы проветрить комнату, я увидела его на улице; но к нам он больше не заходил.
Видела его на улице этим утром! Очень рано! Джонас задрожал при мысли, что он и сам чуть было не наткнулся на Неджета — того Неджета, который постоянно избегал людей и старался проскользнуть незамеченным, чтобы не выдать своей тайны, на того Неджета, который никогда никого не замечал.
Он велел жене приготовить завтрак и собрался идти наверх, переодевшись в платье, которое снял, войдя в эту комнату, и которое с тех пор так и висело за дверью. Всякий раз при мысли о встрече с домашними впервые после того, что он совершил, его охватывал тайный страх, и он мешкал у дверей под разными предлогами, чтобы они могли увидеть его, не глядя ему в лицо; одеваясь, он оставил дверь приоткрытой и приказывал то распахнуть настежь окна, то полить мостовую, приучая их к своему голосу. Но сколько он ни оттягивал время всеми способами, так, чтобы успеть перевидать их всех и поговорить со всеми, он долго не мог набраться храбрости и выйти к ним и все стоял у двери, прислушиваясь к отдаленному шуму их голосов.
Но нельзя же было оставаться тут вечно, и в конце концов он вышел к ним. Бросив последний взгляд в зеркало, он понял, что лицо выдаст его, но это могло быть и потому, что он гляделся в зеркало с такой тревогой. Он не смел ни на кого взглянуть, боясь, что все следят за ним, но ему показалось, что сегодня они уж очень молчаливы.
И как он ни держал себя в руках, он не мог не прислушиваться и не мог скрыть того, что все время прислушивается. Вникал ли он в их разговор, старался ли думать о другом, говорил ли сам, или молчал, или с решимостью отсчитывал глухое тиканье часов за своей спиной, он вдруг забывал обо всем и начинал прислушиваться словно завороженный. Ибо он знал, что это должно прийти; а пока его кара, и мука, и отчаяние заключались в том, чтобы прислушиваться и ждать, когда оно придет.
Т-с-с!
Глава XLVIII
содержит известия о Мартине и Марке, равно как и о третьем лице, уже знакомом читателю. Показывает сыновнюю преданность в самом непривлекательном виде и проливает сомнительный свет на одно очень темное место.
Том Пинч с сестрою сидели за ранним завтраком у открытого окна, которое Руфь сама уставила горшками с цветочной рассадой. Она вдела Тому в петлицу цветок герани, для того чтобы придать его туалету по-летнему свежий и нарядный вид (пришлось приколоть цветок, иначе этот славный Том непременно потерял бы его). По всей улице сновали продавцы цветов, выкрикивая свой товар; заблудившаяся пчела, попав между двумя оконными рамами, билась головой о стекло, стремясь вырваться на волю и воображая себя околдованной, оттого что это ей не удается. А утро было такое ясное, какое редко приходится видеть; благорастворенный воздух ласкал Руфь и веял вокруг Тома, словно говоря: „Как поживаете, мои милые? Я прилетел издалека, нарочно для того, чтобы поздороваться с вами“. Словом, это был один из тех радостных дней, когда у нас является, или должно явиться, желание, чтобы все на земле были счастливы, ловили проблески летней поры в сердце и наслаждались прелестью летнего утра.