Джордж Элиот - Мидлмарч
— Ну а что, если… — сказала Доротея. — Ну а что, если в больнице все останется так, как задумано, и вы будете по-прежнему там работать, пользуясь дружбой и поддержкой пока лишь немногих людей? Ваши недоброжелатели со временем угомонятся, и люди признают, что были несправедливы к вам, когда убедятся в чистоте ваших целей. Вы еще, быть может, завоюете славу, как Луи и Лаэннек, о которых вы как-то упоминали, и мы все будем гордиться вами, — с улыбкой заключила она.
— Все это было бы возможно, если бы я по-прежнему в себя верил, мрачно ответил Лидгейт. — Ничто меня так не бесит, как сознание полной беспомощности перед злословием, полной зависимости от него. Поэтому я никоим образом не могу просить вас выделить большую сумму денег на проекты, исполнение которых зависит от меня.
— Нет, я рада буду это сделать, — возразила Доротея. — Вот глядите. Я ума не приложу, что делать с деньгами: мне самой так много не надо, а на мой излюбленный проект их, говорят, не хватит. Просто не знаю, как мне быть. Я получаю в год семьсот фунтов своих, тысячу девятьсот фунтов оставленных мне мистером Кейсобоном, да еще в банке лежат три или четыре тысячи наличными. Я собиралась взять большую сумму в долг, с тем чтобы постепенно выплатить его из своего дохода, который мне не нужен, а на эти деньги купить землю и основать деревню, которая станет школой разумного труда, но сэр Джеймс и дядя меня убедили, что риск слишком велик. Так что вы сами видите, как меня должна обрадовать возможность употребить мой доход на полезное начинание, которое облегчит людям жизнь. Мне так неловко получать эти ненужные мне деньги.
Сумрачное лицо Лидгейта осветила улыбка. Ребяческая горячность Доротеи, соединявшаяся с тонким пониманием возвышенного, придавала ей неизъяснимое очарование. (О низменном, играющем видную роль в этом мире, бедная миссис Кейсобон имела весьма смутное понятие, и пылкая фантазия была мало подходящим средством, чтобы его прояснить.) Впрочем, Доротея приняла улыбку как знак одобрения ее планов.
— Я думаю, вы видите теперь, что проявили чрезмерную щепетильность, убежденно проговорила она. — Больница сама по себе доброе дело; возвратить вам душевное равновесие — будет вторым.
Улыбка Лидгейта угасла.
— Вы и великодушны и богаты, — сказал он. — И в ваших силах осуществить и то и то, если это осуществимо. Но…
Он замялся, рассеянно глядя в окно. Доротея молча ждала продолжения. Но вот он повернулся к ней и выпалил:
— Стоит ли умалчивать? Вы знаете, какие оковы налагает брак. Вы все поймете.
Сердце Доротеи забилось чаще. Так это горе ведомо и ему? Однако она не решилась что-нибудь сказать, и он продолжил:
— Я теперь ничего не могу предпринять, ни единого шага, не думая о благополучии моей жены. То, что я предпочел бы делать, будь я одинок, стало для меня невозможным. Я не могу видеть ее несчастной. Она вышла за меня замуж, не зная, что ее ждет, и, может быть, совершила ошибку.
— Я знаю, знаю, вы не смогли бы причинить ей боль, если бы вас не вынудили обстоятельства, — сказала Доротея, в памяти которой ожила ее собственная супружеская жизнь.
— А она решительно не желает здесь оставаться. Ей хочется уехать. Ей надоели наши неурядицы, а с ними опротивел и Мидлмарч, — вновь перебил ее Лидгейт, боясь, что Доротея скажет слишком много.
— Но когда она поймет, сколько добра вы сможете сделать, если останетесь… — возразила Доротея и взглянула на Лидгейта, удивляясь, как мог он забыть все, что они только что обсуждали. Он ответил не сразу.
— Она не поймет, — отозвался он угрюмо, предположив поначалу, что его слова не нуждаются в пояснении. — Да и у меня самого уже нет больше сил барахтаться в этой трясине. — Он немного помолчал и вдруг, поддавшись желанию показать Доротее, как нелегка его жизнь, сказал: — Дело в том, что моя жена довольно смутно представляет себе все случившееся. У нас не было возможности о нем поговорить. Не могу сказать с уверенностью, как рисуется ей дело: может быть, она опасается, не совершил ли я и впрямь какой-то подлости. Виновен в этом я — мне следовало быть с ней более откровенным. Но я мучительно страдал.
— Можно мне навестить ее? — с жаром спросила Доротея. — Она не отвергнет мое сочувствие? Я скажу ей, что никто не вправе осудить вас и вы ответственны лишь перед собой. Я скажу, что только низкие люди способны вас подозревать. Я волью бодрость в ее душу. Вы у нее спросите, можно ли мне к ней приехать? Мы с ней уже Однажды виделись.
— Разумеется, можно, — обрадованно отозвался Лидгейт. — Она будет польщена, я думаю, ее ободрит доказательство, что хотя бы вы сохранили ко мне некоторое уважение. Я не буду предупреждать ее о вашем приезде, не то она решит, будто вы исполняете мою просьбу. Я отлично понимаю, что должен был все рассказать ей сам, не передоверяя никому, но…
Он умолк, и на мгновение наступила тишина. Доротея не стала говорить о том, как хорошо ей известны невидимые преграды, препятствующие объяснению жены и мужа. Тут и сочувствие могло нанести рану. Поэтому, возвратившись в более безопасные сферы, она оживленно произнесла:
— А когда миссис Лидгейт узнает, что у вас есть друзья, которые в вас верят и не отступаются от вас, она, быть может, захочет, чтобы вы не уезжали и не отказывались от давних надежд, а продолжали заниматься делом, которое себе выбрали. И тогда вы, возможно, поймете, что нужно согласиться на мое предложение и продолжить работу в больнице. Как же может быть иначе, ведь вы по-прежнему считаете, что только там ваши знания принесут наибольшую пользу.
Лидгейт на это ничего не ответил, и она поняла, что он колеблется.
— Я не требую от вас немедленного решения, — проговорила она мягко. — Я вполне могу подождать несколько дней, прежде чем отвечу мистеру Булстроду.
Лидгейт еще немного помолчал, но когда заговорил, ответ его звучал весьма решительно.
— Нет. Я предпочитаю не тратить времени на ненужное раздумье. Я потерял уверенность в себе, точнее — не могу теперь определить, что мне будет по силам при изменившихся обстоятельствах. Я считаю бесчестным вовлекать кого-либо в серьезное предприятие, выполнение которого зависит от меня. Ведь, возможно, мне все же придется уехать, у меня мало надежд на иной исход. Все это слишком неопределенно, и я не могу допустить, чтобы из-за меня вы раскаялись в своем великодушии. Нет, пусть сольются старая и новая больницы и все идет так, как шло бы без меня. Со дня приезда я веду книгу, куда записываю истории болезней, и собрал таким образом много ценных сведений; я отошлю ее человеку, который ее использует, — закончил он с горечью. — Сам же я теперь долгое время буду думать только о том, как приобрести надежный доход.
— О, как больно слышать от вас такие мрачные речи — сказала Доротея. Ваши друзья, все те, кто верит в ваше великое будущее, были бы счастливы, если бы вы позволили им вас защитить. Только подумайте: ведь у меня так много денег, вы освободили бы меня от бремени если бы каждый год принимали у меня какую-то их долю покуда не избавитесь от тягостной необходимости тревожиться о заработке. Почему люди не поступают так всегда? Ведь так сложно поделить все на равные доли. Это единственный выход.
— Бог да благословит вас, миссис Кейсобон! — с жаром воскликнул Лидгейт, вскочив с большого кожаного кресла, а затем, облокотившись о его спинку, продолжал: — Такие чувства делают вам честь, но я не вправе пользоваться вашим великодушным порывом. Я не могу ручаться за успех и не позволю себе пасть так низко, чтобы брать плату за работу, которой, может быть, не выполню. Мне совершенно ясно, что единственный путь для меня как можно скорее уехать отсюда. В Мидлмарче я даже в лучшем случае еще очень долго не смогу обеспечить семью и… вообще на новом месте легче начинать сначала. Я должен поступать как все, искать способа угождать свету и наживать деньги, устроиться в Лондоне и пробить себе дорогу, обосноваться на водах или где-нибудь за границей, где томятся бездельем богатые англичане, добиться, чтобы все расхваливали и превозносили меня, вот раковина, в которой я должен укрыться и не высовывать из нее носа.
— Но ведь это немужественно — отказываться от борьбы, — сказала Доротея.
— Да, это немужественно, — согласился Лидгейт. — Но ведь боятся же люди, скажем, паралича. — И совсем другим тоном добавил: — А все же, после того как вы поверили в меня, я уже не ощущаю себя таким трусом. Теперь мне будет легче все перенести, и, если вы сможете убедить в моей честности еще несколько человек — в первую очередь Фербратера, я буду вам глубоко благодарен. Я прошу только ни словом не упоминать о том, что не были исполнены мои указания по поводу больного. Тут могут возникнуть кривотолки. Ведь и мне могут поверить лишь потому, что люди заранее составили себе на мой счет определенное мнение. В конце концов вы же только повторяете то, что я сам о себе рассказал.