Марк Твен - По экватору
Двадцать пять плетей! В Австралии и Тасмании каторжника награждали пятьюдесятью чуть ли не за любой ничтожный проступок, а порой жестокий надзиратель добавлял пятьдесят, и еще пятьдесят, и еще, пока страдалец был в силах выдерживать пытку. В Тасмании один каторжник получил триста плетей за кражу нескольких серебряных ложек, — я прочитал об этом случае в старом рукописном официальном отчете. А ведь бывало и еще больше. Кто орудовал плетью? Нередко другой каторжник, случалось — самый близкий друг провинившегося; и ему приходилось стараться изо всех сил, не то его самого отстегали бы за милосердие — ведь с него не спускали глаз, — а другу это милосердие все равно не принесло бы пользы: ни одна плеть не миновала бы его... его передали бы в другие руки и отмерили наказание полной мерой.
В Тасмании жизнь каторжника была столь невыносимой, а самоубийство столь трудно осуществимо, что бывали случаи, когда отчаявшиеся люди собирались и тянули жребий, кому из них убить своего же товарища, — убийство обеспечивало преступнику и свидетелям преступления смерть от руки палача!
Приведенные примеры — лишь смутный намек; они только наводят на мысль о том, какой была жизнь ссыльных, — всего лишь несколько мелочей, всплывших на поверхность безбрежного моря им подобных; или же, пользуясь другим образом, — всего лишь две-три горящие колокольни, сфотографированные с такого места, откуда не виден охваченный пламенем город у их подножья.
Некоторые каторжники — и немало, говоря по совести, — были очень дурными людьми даже для того времени; но большинство вряд ли было многим хуже тех, кто остался на родине. Мы должны этому верить; от этого никуда не денешься. Мы обязаны верить, что страну, способную равнодушно смотреть на то, как вздергивают на виселицу женщин, которых голод или холод вынудили украсть кусочек бекона или жалкие лохмотья стоимостью в двадцать шесть центов, как мальчиков отрывают от матерей, а мужчин от семьи и ссылают на долгие годы на край света за столь же ничтожные проступки, никак не назовешь «цивилизованной» в сколько-нибудь значительной степени. И мы вынуждены также предполагать, что страна, которая в течение сорока с лишним лет знала об участи этих изгнанников и мирилась с этим, явно не поднялась на более высокую ступень цивилизации.
Если мы заинтересуемся личностью и поведением надзирателей и чиновников, которым был вверен надзор за каторжниками и забота об их спинах и желудках, то нам придется и в этом случае признать, что между каторжниками и тюремщиками, теми и другими, и их соотечественниками на родине существовало весьма заметное сходство и единообразие.
Прошло четыре года, и за это время в Австралию прибыло множество ссыльных. Начали стекаться и почтенные поселенцы. Обе эти категории колонистов нуждались и охране, на случай стычек между ними и туземцами. Здесь уместно вспомнить о туземцах, хотя их было так мало, что и говорить-то почти нечего. Даже в ту пору, когда их не очень донимали, ибо они еще не очень мешали, было подсчитано, что в Новом Южном Уэльсе всего один туземец на сорок пять тысяч акров территории.
Итак, людей нужно было охранять. Офицеры регулярной армии не хотели служить в Австралии — здесь, на краю света, не заработаешь ни чинов, ни почета. Посему Англия сколотила своего рода милицейский гарнизон из тысячи добровольцев и, снабдив их офицерами и форменной одеждой, переправила в Новый Южный Уэльс под названием «Корпус Нового Южного Уэльса».
Такого жестокого удара колония еще никогда не испытывала, и она была потрясена. Корпус наглядно показал, каким было моральное состояние Англии за пределами каторжных тюрем. Колонисты затрепетали. Как бы не привезли чего доброго английскую знать!
В те первые годы колония еще не могла обходиться своими средствами. Предметы первой необходимости — пища, одежда и прочее — присылались из Англии. Их хранили в огромных правительственных складах и выдавали каторжникам в продавали поселенцам с пустяковой надбавкой к цене. Корпус быстро смекнул, что делать. Офицеры взялись за торговлю, и притом самым беззаконным образом. Они стали ввозить ром, а также изготовлять его на собственных заводах, наперекор распоряжениям и протестам правительства. Они объединились в подчинили себе рынок; они бойкотировали правительство и других виноделов; они создали замкнутую монополию и крепко держали ее в руках. Когда в порт приходил корабль со спиртным, они не допускали к нему покупателей и вынуждали владельца продавать им спиртное по цене, которую устанавливали сами, - и цена всегда была достаточно низкой. Они покупали ром в среднем по два доллара за галлон, а продавали в среднем по десять. Они сделали ром валютой страны, — ведь там почти не было денег, - и сохраняли свою пагубную власть, держа колонию под каблуком лет восемнадцать-двадцать, пока правительство не расправилось с ними окончательно.
Между тем они приучили к пьянству всю колонию. Они спаивали поселенцев, прибирали к рукам их фермы одну за другой и богатели, как крезы. Когда фермер вконец спивался, они сдирали с него семь шкур за глоток рома.
Известен случай, когда за галлон рома стоимостью в два доллара фермер отдал участок земли, который через несколько лет был продан за сто тысяч долларов.
Лет через восемнадцать — двадцать после того, как была создана колония, выяснилось, что природные условия здесь особенно благоприятны для овцеводства. Страна начала процветать, вышла на мировой рынок, а к тому времени открыли еще и богатые месторождения благородных металлов; теперь сюда хлынули иммигранты, а также и капиталы. Так родилась большая, богатая, просвещенная колония — Новый Южный Уэльс.
Это — страна рудников, овцеводческих ранчо, есть здесь трамваи и железные дороги, пароходные линии, школы, газеты, картинные галереи, ботанические сады, музеи, больницы, библиотеки, ученые общества; здесь радушно встречают всякое культурное и практическое начинание; церковь здесь возле каждого дома, а ипподром — напротив.
Глава XI. СИДНЕЙ — АНГЛИЙСКИЙ ГОРОД С АМЕРИКАНСКОЙ ОКРАСКОЙИз жизненного опыта следует извлекать только полезное и ничего больше,— иначе мы уподобимся кошке, присевшей на горячую печку. Она никогда больше не сядет на горячую печку—и хорошо сделает, но она никогда больше не сядет и на холодную.
Новый календарь Простофили Вильсона
Во всех колониях, где принят английский язык, люди щедры на гостеприимство, и Новый Южный Уэльс с его столицей не является исключением из этого правила. Любую такую колонию Соединенных Штатов Америки путешественник-англичанин неизменно называет расточительно гостеприимной. Я знаю по опыту, что эта характеристика годится и для всех прочих колоний, где говорят по-английски. Не стану вдаваться в подробности, ибо, по моим наблюдениям, писатели постоянно сталкиваются с неодолимыми трудностями и попадают впросак, если пытаются отблагодарить всех подряд.
Мистер Гейв (Новый Южный Уэльс и Виктория, 1885 год) попытался отблагодарить всех и потерпел неудачу:
«Жители Сиднея славятся своим гостеприимством. Прием, оказанный нам этими благородными людьми, больше чем что бы то ни было, заставит нас с удовольствием вспоминать о пребывании в их городе. В качестве хозяев и хозяек они не имеют себе равных. Новичку стоит только завести знакомство с кем-нибудь одним, и тут же все наперебой начнут радушно его принимать и будут к нему добры и внимательны. Из городов, где нам посчастливилось побывать, самым уютным и гостеприимным оказался Сидней».
Лучше, кажется, не скажешь! Ему бы закрыть на этом фонтан своего красноречия и оставить Дуббо в покое, — так нет же, фонтан продолжает бить вовсю, даже когда Гейн уже далеко продвинулся в своей книге и успел забыть то, что он говорил о Сиднее:
«Покидая Дуббо, этот многообещающий город, нельзя не выразить искренней благодарности его добросердечным и гостеприимным жителям. Хоть Сидней вполне заслуживает своей репутации любезного обхождения с чужестранцами, все же он отличается некоторой сухостью и сдержанностью. В Дуббо, напротив, отношение такое же, но тут мы ощущаем приятный оттенок почтительного дружелюбия, благодаря чему в этом городе нам по-домашнему уютно, что не столь уж часто случается. Мы откладываем в сторону перо с чувством удовлетворения, ибо представился случай, — к сожалению, только теперь, когда наш труд уже подходит к концу, — воздать хвалу, пусть скромную, городу, который, хотя и не обладает особенно живописной природой и сколько-нибудь интересной архитектурой, тем не менее славен жителями, чьи открытые сердца невольно создают своему городу репутацию радушия и добросердечности».
Хотел бы я знать, чем ему не угодил Сидней? Просто удивительно: протянули человеку три-четыре пальца почтительного дружелюбия, и он тут же размяк и заболевает манией славословия, и притом в тяжелой форме. Это сразу видно. Никто в здравом уме не станет клеветать на город только за то, что у него нет «интересной архитектуры» и «не особенно живописная природа», и не сделает вид, будто ему больше всего понравились в Дуббо пыльная буря и «приятный оттенок почтительного дружелюбия». Да, это старые, знакомые симптомы; они безошибочно указывают на манию славословия.