Жан Жионо - Польская мельница
Если судить по мне, то на всех смех подействовал благотворно. Вид этой девушки с обезображенным лицом, которая бесстыдно демонстрировала свои желания, жег меня, как кислота. Никому нельзя позволять без особого риска снимать с себя все до костей, одежду и плоть, воланы и юбки, пластроны и манжеты. У кого не бывает минут отчаяния? Что стало бы с нами, если бы нам не дали больше ломать комедию? Смех, грохочущий, как водопад, был самым незатейливым способом промыть ожог и остудить его водой. К нему прибегли с охотой, на него не поскупились.
Почему? Не знаю. У нас, слава Богу, нет недостатка в уродливых девицах! Жюли была не настолько безобразна, чтобы это вызывало смех; суть была не в этом! Сегодня я уже не вижу ничего смешного в случае в казино. Какое чрезвычайное событие происходило тогда? Жюли танцевала одна. У кого угодно, кроме нее, это сошло бы за шутку. Представьте себе, что подобная фантазия пришла на ум Альфонсине М., малышке, с которой я танцевал незадолго перед этим: все едва улыбнулись бы. Смех, которым сопровождался вальс Жюли, создавал упорядоченный и будничный шум, напоминавший мне поскребывание ложек и вилок по тарелкам в школьных столовых. Скажем, чтобы быть точнее, что все хихикали. Жюли проплывала среди соломенного цвета волос, угольно черных лент, подвязывавших косички, горящих глаз, алчных губ. Ее лицо, отмеченное роком Костов, двигалось на высоте напомаженных усов, ртов, привыкших к хорошим сигарам, напрасно предлагая свой даровой товар.
Даром ничего не дается, кроме смерти. Я с давних пор и совершенно определенно это знаю. Публика казино не была так сильна в этом предмете, как я, она была далека от того, чтобы называть вещи своими именами, но и она сознавала, что всем и во всем Жюли предлагала лишь места на галерке.
Признайтесь, было над чем посмеяться! Если никто не хохотал и если от хихиканья возникал звук, как от ложек, скребущих по тарелкам, это, во-первых, оттого, что в обыденной жизни (каковой и является наша жизнь) в самом деле нет ничего, над чем можно хохотать до упаду, наше тело к такому не привыкло (тогда как хихикать — хихикать мы умели). А во-вторых, из-за всего того мрачного и безжалостного, что терзало Жюли. Ее прелестное тело (а у нее было упитанное тело, очень аппетитное для всех, кто любит женское тело) в иные минуты (и во время вальса больше, чем когда-либо) казалось сделанным из ивовых прутьев, вздымающих и поддерживающих юбки и корсаж вокруг обыкновенных костей. Если бы Жюли стала танцевать на площади так, как она танцевала в тот вечер, все отошли бы от нее подальше (пары, которые вальсировали в одно время с ней, от нее отодвигались, и было хорошо видно, как она, одна-одинешенька, отдается пустому месту). Но здесь, в казино, после всех наших приготовлений, ухищрений, стараний, направленных на то, чтобы получить удовольствие, кто бы сдался без борьбы?
Танец кончился, и, пока кавалеры провожали дам на место, Жюли подошла и прислонилась к одной из стоек, поддерживающих балконы. Дамы из нижних лож так сильно наклонились, чтобы видеть ее, что рисковали упасть. Она тяжело дышала и закрыла глаза.
Я отметил, что на ней та же юбка, что была днем, с черными воланами, мокрыми и грязными. Я спрашивал себя, чем она могла заниматься с того времени, как разглядывала витрины, и до той минуты, как вошла в казино. Ее волосы, еще заметно влажные (хоть и уложенные на макушке со старательностью и вкусом, которые были не очень-то ей свойственны), наводили на мысль, что все это время она провела в скитаниях по улицам. Не причесалась ли она где-нибудь за дверью в уголке? Вполне возможно, что так оно и было.
Она была теперь объектом всеобщего любопытства. Юные девицы, увенчанные цветами (заботами комитета), рука об руку с молодыми людьми, лбы которых блестели от бриллиантина, подходили и пялили на нее глаза. Женщины, даже дамы из «Хоровой капеллы», делая вид, будто их это не касается, приближались к стойке, прислонившись к которой все еще стояла Жюли, закрыв глаза и тяжело дыша. «Официальные лица» с повязками очень важно совещались.
Наконец было принято решение начать кадриль, и оркестр заиграл «Лансье». Молодой Рауль Б., очень представительный со своей крупной красной и добродушной физиономией, белобровый и веснушчатый, отделился от кучки «официальных лиц» и подошел к Жюли, несомненно, с поручением. Я действительно увидел, как он обратился к ней и даже говорил довольно долго, но она не открыла глаз и продолжала учащенно дышать, как если бы усилие, которое она затратила на вальс, на всю жизнь нарушило ей дыхание.
Я не мог позволить себе хоть что-нибудь из этого упустить. Я проскользнул сквозь толпу людей, которые смотрели, как танцуют кадриль, и мне удалось расположиться достаточно близко к Жюли, чтобы хорошо ее видеть, и в достаточно укромном месте, чтобы не быть замеченным. Из-за гримасы, искажавшей ее рот, никогда нельзя было понять, смеется она или плачет. И это совершенно сбивало с толку. А при наших обстоятельствах в большей мере, чем когда-либо прежде, невозможно оказалось сообразить, была ли она, как и положено, задета теми насмешками, которые навлекла на себя, или же мы имели дело с Аяксом — опустошителем, каким она могла стать при случае.
Как бы то ни было, кадриль продолжалась без помех. Фигуры следовали одна за другой. Жюли, по-прежнему прислонясь к стенке и как бы погрузившись в забытье, казалось, не была взволнована ни музыкой, ни выкриками, слишком пылкими, чтобы не заподозрить в них намерения ее задеть; ни смехом, слишком громким, чтобы не угадать в нем желания ее оскорбить. Однако, как известно, музыка «Лансье» очень зажигательна, крики и смех по этой причине могли в крайнем случае сойти за естественные и невинные; по правде говоря, если Жюли только что позволила вальсу увлечь себя, с куда большим основанием она должна была позволить увлечь себя кадрили.
Итак, я смотрел на нее с огромным вниманием и очень скоро убедился, что она едва ли тронута задором «Лансье», совершенно безразлична к крикам и к смеху и, напротив, в высшей степени поглощена битвою Костов. Случилось так, что одно из этих таинственных, окутанных мраком сражений, в ходе которых погибли и были разбиты ее пращуры, бабки, деды, отец, мать, брат, дядья и двоюродные братья и которые до настоящей минуты происходили вдали от нас, нам дано было на сей раз увидеть, оно бесстыдно открывалось нашим глазам. Я не говорю — только моим глазам (опытным и проницательным), но глазам всех, в великий день эгоистичного веселья (а вы хотите, чтобы оно было другим?), озарявшего казино сверху донизу. Ибо — я понял это по взглядам, без устали обращаемым к Жюли, по трескучим раскатам смешков, все более натужных, — речь шла о страхе, смешанном с омерзением, а зубоскальство, которым все рисовались, было маской, и было меньше непринужденности, чем хотели это показать, в только что случившемся, в шутках, в лицах, упрятанных в ладони, в шушуканьях, во всем насмешливом гомоне ярусов и партера, где, не переставая следить взглядом за движениями танцоров, не упускали из виду Жюли, словно бы дремлющую, но до сих пор тяжело дышащую и прислонившуюся к стойке. Я уже наблюдал подобный ужас, отвращение и вместе с тем жадное желание их испытывать во взглядах зевак, толпящихся вокруг эпилептика, упавшего на тротуар, или — каким бы парадоксальным и непристойным ни показался мой образ по отношению к Жюли, в одиночестве застывшей у своей стойки, — в поведении людей, которые по весне проходят мимо кобеля, покрывающего сучку, и украдкой бросают на них взгляды.
Кадриль закончилась весьма удавшимся галопом, но масштаб скандала не ускользнул ни от кого, тем более от «официальных лиц», поскольку без перерыва, не дав танцорам времени разойтись по своим местам, оркестру дали знак ударить в барабан. Я тотчас понял, и мурашки побежали у меня по спине, что ни у кого нет намерения оставить все как есть. Каждый подумал о том же, потому как немедленно установилась такая тишина, что даже барабанщик сбился, выбивая последнюю дробь. На этот раз за дело взялся не какой-то там Рауль Б., я увидел (мы все увидели), что на авансцену выдвинулся мэтр П. собственной персоной, в парадном одеянии (то есть во фраке и со стеклянными пуговицами, переливающимися разноцветными огоньками на пластроне). Сам он казался очень смущенным и, нарочито повернувшись в сторону, противоположную той, где дремала Жюли, объявил — просто, — что сейчас будут разыгрывать лотерею.
(Я сказал «просто», но в действительности розыгрыш этой лотереи происходил обыкновенно позднее, после четырех или пяти кадрилей, в минуты, когда усталость давала себя знать. В тот вечер едва успели дойти до второй кадрили, и никто еще не устал. Простота мэтра П. никого не ввела в заблуждение.)
Тишина продолжала висеть над залом, чуть более напряженная, чем обычная тишина, и бессознательно все отступили от края сцены, чтобы освободить место тому, кто нес мешок с сюрпризом, из которого должны были извлекать выигрышные номера. Но тот, кто нес мешок, не двинулся с места. Все видели, как он словно окаменел у подножия маленькой лесенки. Сам мэтр П. замер в своем фраке, похожий на ручку от зонтика. Жюли сделала несколько шагов!