Юлий Крелин - От мира сего
— Давление девяносто пять. Выше не поднимается.
— Дайте-ка я еще раз посмотрю живот. Лейкоцитоз и гемоглобин взяли?
— Да. Четырнадцать тысяч и шестьдесят восемь.
— Закажи на семь утра повторные анализы.
— Бабушка, болит у вас что-нибудь сейчас?
— Живот. Живот болит все время. Очень болит.
— Язык покажите. Суховат. Дайте руку. У меня часы без секунд — посчитай ты, пожалуйста.
Люся смотрела живот, выстукивала, выслушивала, поглаживала. Потом встала и пошла в коридор. Вместе с ней вышли и доктора и студенты.
— И все-таки перитонит. Надо позвонить кому-нибудь. Шеф не подходит к телефону. Доцентам, что ли, позвонить? Знаешь, пойди, пожалуйста, позвони ты Сергею, Сергею Павловичу… Ему ближе всех ехать.
Люся вспомнила, как он тихо просил санитара не шуметь, не обижать. С другой стороны, Сергей верит каждому, кто улыбнется, а шеф, наверное, умнее: его улыбкой не возьмешь — он никому не верит. Все-таки лучше Сергей.
Он приехал довольно быстро.
Больная была в предоперационной.
— Что, решили оперировать? — это вместо «здравствуйте». — А что за больная? Я по телефону не стал уточнять. — Он подошел к кровати, которую ввезли в операционный блок. — Ах, вот это кто! Здравствуйте. Что? Болит у вас?
Этот глупый вопрос задает каждый врач, хотя и без того ясно — болит. Хоть бы спрашивали, что болит. Но такова природа и логика врачебной мысли. Сначала — что происходит, затем — где происходит, потом — что делать и, наконец, — как делать. А со стороны это довольно глупо выглядит. Хорошо, что больные этого не замечают — они не со стороны. Замечают здоровые со стороны.
Сергей вспомнил, как обсуждали эту больную перед операцией.
Сначала собрались они все в палате. Сергей издали смотрел на разговор двух коллег. Они стояли у окна, и Сергей, стоявший напротив, видел лишь только контуры их фигур, а разговор мог только угадывать. Один выше, прямее — прямее станом и взглядом, другой тоже прям, но чуть пониже. И Сергей знает, что тот, который прямее, который может так объясняюще вопрошать и при этом поправляет собеседнику воротник, — он и есть Начальник. Сейчас он распорядится, и все начнут действовать, как скажет.
Но и ему сейчас не легко придумать. Вокруг врачи. Все ждут решения. Но разве мог он, могли они решить это сразу — у ее постели? Надо было идти в кабинет и обсуждать.
И вот сидят все в кабинете вокруг стола его. Нач ходит, излагает ситуацию:
— Рак пищевода. Оперировать радикально, убрать опухоль, девяносто восемь из ста — умрет. Не оперировать, все сто — умрет, и не от рака, до этого дело не дойдет, от голода — пища не будет проходить. Спасать от голода, сделать отверстие в желудке, кормить через трубку? А кто ухаживать будет? Одна. Одинокая старуха. У нее есть брат — да и тот живет со своей семьей в другом городе.
Начальник начал спрашивать с молодых.
Сергею весь опрос этот чудился как поиски лучшего места для запятой в известной фразе-примере: «Казнить нельзя помиловать». Начали думать, гадать, где поставить запятую.
Молодой парень, палатный врач больной, окончивший в прошлом году институт, говорит просто, уверенно и ясно. Манера такая, что ли?
— …Положение безнадежное. Родственникам она не нужна. Она для них обуза. Сделать ей трубку — мучить ее, мучить их, мучить себя до ее выписки из больницы, показать ей, как она всем будет в тягость, и отравить ей последние дни. Оперировать радикально лучше — потому либо умрет и не будет ни мучиться, ни мучить, либо выживет, и будет лучше ей и им. Я думаю, оперировать надо на полную катушку. Родственникам надо сказать правду.
(«… Отравить последние дни». — Хм…)
Один из старших принялся возражать. (Все в порядке — дискуссия завязалась.) Он говорил, что мы не имеем права идти на смертельную операцию, существует врачебная этика, медицинская деонтология, древние традиции медицины, новые традиции советской медицины. Говорил о том, кому можно говорить правду, а кому нельзя, за кого можно решать, а за кого нельзя. Короче, в основном говорил: как неправа молодежь! — ее надо воспитывать. На Начальника говорил, но тоже кончил предложением радикальной операции.
Выступал еще один и тоже говорил об этике, и что нельзя идти на смертельную операцию, и что мы не можем, в конце концов, думать о родственниках, и что мы обязаны продлевать жизнь больным до крайней возможности, и что, если мы решимся на радикальную операцию, — почти определенно верная смерть, ну, а если еще осложнение маломальское прибавится, тогда… А молодежь надо учить и воспитывать и говорить всегда правду. И решать нельзя ни за кого.
И вот разговор пошел в большей степени о воспитании и в меньшей степени о больной. Легче, наверное.
«Казнить нельзя помиловать».
Сергей сидел, обдумывал, готовился к слову своему.
И он стал вначале думать о профессиональной этике. О том, что напрасно придумали какую-то профессиональную этику, как будто у врача она отдельная — не как у любого порядочного человека, и главный принцип врача — «No nocere» — «не вреди» — столь же принадлежит всем людям, как главный нравственный канон…
Начальник обратился к нему.
— Я бы оперировал радикально, — ответил Сергей. Начальник:
— Мнения ученых, так сказать, разделились. В науке нет чинов и погон, каждый имеет… — и говорил еще долго о необходимости коллегиального решения судьбы каждого больного и так далее и так далее.
В конце концов он ее оперировал, и оперировал радикально. И вот сегодня третьи сутки.
Сергей тоже ее смотрел, щупал, слушал, думал, колебался.
— А где же он? Может, телефон не работает?
— Не знаю. Неудобно мне как-то. Ты извини, что я тебя вызвонила.
— Да брось. — Они отошли в анестезиологическую комнату. — Это не важно. Думаешь, оперировать?
— Не знаю, Сереж. Ты-то как думаешь? Сам оперировал — как же я схвачу ее на стол самостоятельно. Потому и позвала.
— Прекрати извиняться. Сейчас, по-моему, правильно вы все делаете. Надо сначала вывести ее из этого коллапса. Пусть льют пока. И хорошо, что вы начали и в артерию качать. А время мне не жалко. Знаешь ли, если мы живем по образу и подобию нашего Начальника, то дело, целесообразность важнее времени. Время при таком образе мышления самостоятельной ценности, самостоятельного значения не имеет; мгновение не прекрасно само по себе, оно прекрасно лишь как основа, плацдарм для следующего, для будущего мгновения, по-видимому еще более прекрасного. Так что не жалей времени моего — я эпигон нашего Начальника.
Сергей болтал, просто оттягивая время, — он думал. Люся нервничала.
— Перестань иронизировать. Лучше действительно давай подумаем о деле.
Люся очень хотела защитить шефа, но стеснялась. Она думала: «Знает Сергей, наверное. Или нет?» — и решила: «Если б знал, не стал бы говорить так. А впрочем, что он особенного сказал?»
— А о деле что думать! Ты и так все правильно делаешь. Сейчас выведем ее из этого состояния — поднимем давление, а потом оперировать. Ты же сама говорила — перитонит, — так что же можно делать, кроме операции?
— Я побаиваюсь лезть к ней в живот: оперировал-то Сам. Не знаю. Как-то не могу, если бы не Сам…
— Люсенька, целая империя Буонапартова была ликвидирована из-за того, что под Ватерлоо Груши боялся корригировать Самого, хотя всем было ясно, что надо изменить что-то в плане! А?
— И я боюсь моего Наполеона.
— Господи, Люсенька, да ты что! Сам и скажет тебе спасибо.
Хоть он и Наполеон.
— Я не знаю, не знаю. Прошу тебя, Сереж, оперируй ты.
— Люсенька! Людмила Аркадьевна! Твоя просьба для меня закон. Как говорит Нач: просьба начальства — приказание. А для меня приказание — твоя просьба.
— Прекрати, пожалуйста, ерничать.
«Знает, знает! — подумала Люся и побежала к больной. — Догадался или Он сказал? Нет. Он не скажет. Никому». Теперь уже около больной распоряжался Сергей:
— Вы, ребята, что стоите смотрите только? Принимайте участие. И вы, девочки, давайте работу студентам. Человеко-простой идет. Измеряйте давление. Передай грушу студенту — пусть он нагнетает в артерию, а ты готовь систему пока. — И дальше Люсе шепотом: — Студентов надо привлекать непосредственно к работе. Участие в деле привлекает к нему больше, чем разглагольствование или бездельное созерцание его. Возьмут и на себя часть ответственности — уже не безразличны. Не боимся ответственности — в меньшей степени их первородный грех всеобщий затронет. А? Это я тебе сообщаю свои педагогические тайны. Не большое откровение, между прочим. А главное откровение: после участия студентов в общей работе немножечко поиронизировать над своими действиями. Сделать их еще и соучастниками самооценки, да еще личной, во!
— Перестань, Сергей. Бабка-то плохая.
— А мы все делаем. Ребята! Давление какое?
— Сто на сорок.
— Вот видишь! Если уж говорить честно, я действительно ерничаю, но это от смущения. Только ты никому ни-ни. Понимаешь, ничего у меня в голове не укладывается. Не понимаю, что у бабки может быть. Непонятен живот мне, а? И все-таки швы, по-моему, целы. Но тогда что?