Меша Селимович - Дервиш и смерть
Не знаю.
Я скажу ему так:
Я двадцать лет дервиш, ребенком я пошел в школу и не знаю ничего, кроме того, чему меня хотели научить. Меня учили слушать, терпеть, жить во имя веры. Лучше меня люди были, более верных – немного. Я всегда знал, что надо делать, орден дервишей думал вместо меня, а основы веры были незыблемы и широки, и не было у меня ничего, что они не могли бы вместить. У меня была семья, она жила своей жизнью, родная по крови и далеким воспоминаниям, по детству, которое я всю жизнь стараюсь забыть, обманывая себя тем, что оно мертво, родная, потому что так должно быть, я любил это любовью без прикосновения и пользы, хотя именно потому она и была холодной. Они существовали, мои родные, и этого мне было достаточно, должно быть, им тоже, три наши встречи за двадцать лет ничего не нарушили и ничего не поправили, не помешали и не помогли в моей службе вере, хотя я испытывал скорее гордость оттого, что нашел более многочисленную семью, чем печаль оттого, что покинул свою собственную. И вот внезапно несчастье случилось с моим братом. Я произношу слово «несчастье», ибо не знаю более подходящего, я не могу сказать «справедливость» или «несправедливость», и здесь начинается страдание. Я не люблю насилие, я считаю, что это признак слабости и неразумного мышления, способ заставить людей творить зло. И тем не менее, когда его творили по отношению к другим, я молчал, я отказывался выносить приговор, возлагая ответственность на других или же привыкая не думать о том, в чем сам не был виноват, а иногда признавая даже, что приходится делать зло во имя более крупного и более важного добра. Но когда бич власти хлестнул моего брата, он рассек и мою кожу, рассек до крови. Смятенно я думаю, что мера сурова, я знаю этого юношу, он не способен на преступление. Но я недостаточно твердо защищаю его, а их не оправдываю, мне лишь кажется, будто они все вместе причинили мне зло, почти в равной мере, смутили меня, столкнули лбом с жизнью вне моей настоящей орбиты, они заставили меня определиться. Что я теперь? Оскорбленный родственник или смятенный дервиш? Потерял ли я человеческую любовь или нанес удар по твердыне веры, потеряв, таким образом, все? Я хотел бы оплакивать брата, каков бы он ни был, или стать твердым защитником закона, хотя бы под вопросом была судьба брата, хотя бы я жалел его. А я не могу ни того, ни другого. Что это, Исхак, бунтующий мученик, ставший на одну сторону, не знающий, что такое нерешительность, утратил ли я облик человеческий или веру? Или и то и другое? И что тогда осталось от меня, шелуха, мездра, мишень без круга? Страх поселился во мне, Исхак, страх и смятение, ни шагу не могу я больше ступить ни в одну из сторон, исчезну и пропаду.
Я не поворачивался, чтоб увидеть его, не веря, что он по-прежнему здесь, и не зная, что бы я мог ему передать из всей этой муки, которой даже нет названия. Но опасной была мысль именно ему доверить то, чего я никому бы не доверил. Мне и в голову не приходил ни один из дервишей, ни один из людей, с которыми я встречаюсь, но я думал о мятежнике, беглеце, человеке вне закона. Думал ли я, что только он не изумился б, услышав это? Верил ли я, что только он один не посмотрел бы на меня с укоризной? Помоги мне, о аллах, выйти из этих искушений таким, каким я был. И единственный настоящий выход я вижу в том, будто ничего не произошло.
Спасение и мир Ибрагиму, Спасение и мир Мусе и Харуну, Спасение и мир Илиасу, Спасение и мир Исхаку, Спасение и мир несчастному Ахмеду Нуруддину.
Люди выходили, откашливаясь, тихо перешептываясь, исчезали, я остался на коленях со своей мукой, один – к счастью, один – к сожалению, боясь покинуть это место, где я мог страдать от нерешительности.
Снаружи доносился шум, кто-то кричал, кто-то угрожал, я не хотел слышать, не хотел знать, кто кричит и кто угрожает, все, что происходит в мире, скверно, прими, всевышний, молитву моей немощи, лиши меня силы и желания уйти от этой тишины, возврати меня в мир, первый или последний, я думал, что между ними существует нечто, когда-то была река, и туманы над нею в сумерках, и блеск солнца на ее водах, она и сейчас существует во мне, я лишь думал, будто позабыл о ней, но, видимо, ничто не забывается, все возвращается назад, из запертых ящиков, из мрака кажущегося забвения, и все остается нашим, что, мы полагали, уже стало ничьим, оно не нужно, но стоит перед нами, искрясь своим минувшим существованием, предостерегая нас и нанося раны. И мстя за предательство. Поздно, воспоминания, напрасно вы приходите, бесполезны ваши немощные утешения и напоминания о том, что могло быть, ибо не было, да и не могло быть. Всегда кажется прекрасным то, что не осуществилось. Вы – обман, рождающий недовольство, обман, который я не могу и не хочу разогнать, потому что он разоружает меня и своей тихой печалью защищает от страданий.
Отец ждет меня, обезумевший от боли за сына, только он один еще остался у него, меня уже нет, и моего брата тоже нет, он один, старик, ожидающий меня в хане, он один, а когда-то мы считали себя единым целым, теперь мы ничего не считаем, сперва его взгляд спросит меня, и я отвечу с улыбкой – у меня настолько хватит сил ради него, – будто брата скоро выпустят, так мне сказали, я провожу его с надеждой, зачем ему уходить подавленным, для него не будет никакой пользы от правды. И я вернусь опечаленный.
Я вдыхал воздух свежей майской ночи, юной и искристой, я люблю весну, думал я, люблю весну, не утомленную и не отяжелевшую, она пробуждает нас своим ясным легкомысленным призывом начать снова, иллюзия и надежда каждый год, новые почки рождаются на старых стволах, я люблю весну, упрямо кричит душа, и заставляю себя поверить, я таил это от самого себя в прежние годы, а теперь я призываю ее, предлагаю ей себя, касаюсь цветка яблони у дороги и гладкой новой веточки, соки журчат в ее бесчисленных жилках, я ощущаю их течение, пусть через свои плоды они перейдут в мое тело, цвет яблони распустится у меня на пальцах и прозрачные зеленые листья на моих ладонях, чтоб я стал нежным ароматом фруктов, их неслышной беззаботностью, я понесу расцветшие руки к изумленным глазам, я протяну их к кормильцу-дождю, в землю зарытый, небом питаемый, веснами обновляемый, осенью умиротворяемый, хорошо бы начать все с начала.
А начала больше нет, да оно и не важно, неведомо нам, когда оно будет, позже мы определяем его, когда попадаем в омуты, когда все лишь продолжается, и тогда мы думаем, что могло быть как-то иначе, но нет, и навязываем себя весне, дабы не думать ни о несуществующем начале, ни о скверном продолжении.
Напрасно блуждаю я по улицам, трачу время, которое невозможно растратить, Хасан ожидает меня в текии. Отец ждал меня сегодня в хане, Хасан – вечером в текии, они стоят на всех путях и на всех перекрестках, не позволяя ускользнуть мне от забот.
– Сразу же дай мне знать, как его выпустят, – сказал отец на прощание. – Не успокоюсь, пока не услышу. А лучше всего было бы, если б он приехал домой.
Лучше всего было бы, если б он вообще не уходил из дому.
– Сходи завтра к муселиму, – напомнил он мне, – поблагодари его. Поблагодари и от моего имени.
Я рад, что он ушел, трудно глядеть ему в лицо, ищущее утешения, а я могу его дать только во лжи. Он унес и то и другое, мне же осталось скверное воспоминание. Мы остановились на краю поля, я поцеловал ему руку, он меня – в лоб, он снова стал отцом, я смотрел ему вслед, он шел, сгорбившись, вел коня, словно опираясь на него, оборачивался непрерывно, мне полегчало, когда мы расстались, но стало грустно и одиноко, теперь это уже навсегда, обмана больше быть не могло. Мы похоронили друг друга в тот момент, как узнали, нисколько не могло нам помочь это ненужное последнее тепло.
Я продолжал стоять посреди широкого поля, когда отец вскочил на коня и исчез за скалой, словно его поглотил серый камень.
Длинная послеполуденная тень, хмурая душа скал ползла по полю, затемняя его, она прошла и по мне, повсюду окружала меня, а солнечный свет бежал от нее, ускользая к другой горе. Ночь еще далеко, это лишь ее ранний предвестник, нечто зловещее в этом угрюмом предвестии. Ни души нет на разделенном на две половины поле, пустынны обе его стороны, один я стою в этом пространстве, которое поглощает тьма, мелкий в замыкающемся просторе, охваченный смутной тоской, что несет моя извечная душа, чужая, а своя. Я один в поле, один во всем мире, беспомощный перед тайнами земли и безмерностью неба. И вдруг откуда-то от гор, от домиков, стоящих в сторонке, послышалась чья-то песнь, прорвалась по солнечному пути к моей тени, словно спеша мне на помощь, и в самом деле освободила от мгновенных и беспричинных чар.
Мне не удалось избежать непрошенного внимания Хасана. Свежий, улыбающийся, в голубом минтане[20], с подстриженной мягкой бородкой, благоухающий ягом[21], он словно стряхнул с себя три месяца путешествия, вонь скотины, пота, постоялых дворов, пыли, грязи, позабыл о брани, о горных перевалах, об опасных речных переправах; он сидел с хафизом Мухаммедом на верхней террасе над рекой, точно молодой ага, избалованный жизнью, не требующей от него ни усилия, ни мужества.