Амброз Бирс - «Словарь сатаны» и рассказы
Капитан Мэдуэлл произнес имя своего друга. Он тщетно повторял его снова и снова, пока чувства не начали душить его. Слезы лились на мертвенно бледное лицо друга, ослепляя капитана. Он не видел ничего, кроме расплывчатого движущегося предмета, но стоны становились все громче и все чаще прерывались резкими криками. Капитан отвернулся, провел ладонью по лбу и отошел. Завидев его, кабаны вскинули свои темно-красные морды, секунду подозрительно смотрели на него и вдруг, захрюкав все разом, бросились прочь.
Лошадь, передняя нога которой была разбита ядром, приподняла с земли голову и жалобно заржала. Мэдуэлл подошел к ней, вынул пистолет, всадил пулю бедному животному между глаз и, стоя совсем рядом, наблюдал за предсмертной агонией, которая, вопреки его ожиданиям, была сильной и долгой; наконец лошадь застыла в неподвижности. Напряженные мышцы ее губ, в ужасной улыбке обнажившие зубы, расслабились; четкий, резкий силуэт ее застыл в вечном покое.
Далеко на западе, за поросшим редким леском холмом, почти совсем угасла кайма заходящего солнца. В его лучах стволы деревьев стали нежно-серыми; тени на их вершинах походили на большие темные птичьи гнезда. Наступала ночь, а капитана Мэдуэлла отделяли от лагеря мили девственного леса. Но он стоял возле мертвого животного, потеряв, видимо, всякое ощущение окружающего. Взор его был устремлен вниз; левая рука бессильно свисала, а правая все еще сжимала пистолет. Но вот он поднял голову, повернулся к умирающему другу и быстро зашагал к нему. Он встал на одно колено, взвел курок, приложил ствол ко лбу сержанта и, отвернувшись, нажал спуск. Выстрела не последовало. Последний патрон он потратил на лошадь.
Бедняга сержант стонал, и губы его конвульсивно дергались. Пена изо рта была слегка окрашена кровью.
Капитан Мэдуэлл поднялся и вынул из ножен свою шпагу. Пальцами левой руки он провел по лезвию от эфеса до острия. Он держал шпагу на весу перед собой, как бы испытывая свои нервы. Клинок не дрожал; отражение бледного неба в нем было ясным и четким. Капитан наклонился и левой рукой разорвал на умирающем рубашку, потом выпрямился и поставил острие шпаги прямо на сердце. На этот раз он не отводил глаз. Схватив эфес шпаги обеими руками, он нажал на нее изо всех сил, навалившись всем телом. Клинок вошел в грудь и сквозь нее — в землю; капитан Мэдуэлл чуть не упал.
Умирающий поджал колени, бросил правую руку на грудь и схватился за сталь с такой силой, что было видно, как побелели суставы пальцев. Эти страшные, но тщетные усилия вытащить клинок расширили рану; ручеек крови змейкой побежал по разодранной одежде. В этот момент три человека внезапно появились из-за деревьев. Двое были санитарами. Они тащили носилки.
Третьим был майор Крид Хэлкроу.
Паркер Аддерсон, философ. Перевод Б. Кокорева
— Ваше имя, пленный?
— Поскольку завтра на рассвете мне предстоит расстаться с ним, вряд ли стоит его скрывать: Паркер Аддерсон.
— Чин?
— Весьма скромный; офицеры представляют слишком большую ценность, чтобы можно было рисковать ими, используя в качестве шпионов. Я — сержант.
— Какого полка?
— Прошу прощения; боюсь, что мой ответ поможет вам определить, какие войска находятся перед вами. Дело в том, что как раз эти сведения я хотел получить, пробираясь в расположение ваших частей, а вовсе не сообщать их вам.
— Вы не лишены остроумия.
— Если у вас хватит терпения подождать до завтра, я произведу на вас обратное впечатление.
— Откуда вы знаете, что смерть ожидает вас завтра утром?
— Так уж принято. Шпионов, которых ловят до наступления ночи, обычно казнят на рассвете. Это уже стало ритуалом.
Генерал снизошел до того, что пренебрег чувством собственного достоинства, которым славились все высшие чины армии конфедератов, и улыбнулся. Однако человек, находящийся в его власти и немилости, ошибся бы, приняв этот видимый признак благосклонности за доброе предзнаменование. Улыбка его не была ни веселой, ни заразительной, она не передалась людям, стоявшим перед ним, то есть пойманному шпиону, которому эту улыбку удалось вызвать, и вооруженному конвоиру, который доставил его сюда и теперь стоял немного поодаль, не сводя глаз с пленного, освещенного желтоватым пламенем свечи. В число обязанностей солдата вовсе не входило улыбаться. Его задача была другого рода. Разговор возобновился, он напоминал суд над преступником, совершившим тягчайшее преступление.
— Итак, вы признаете, что вы шпион и что, переодевшись в форму солдата-южанина, вы проникли в мой лагерь, для того чтобы раздобыть секретные сведения относительно численности и расположения наших войск.
— Главным образом относительно численности. Расположение их духа я и так знал. Скверное!
Генерал снова не смог сдержать улыбки. Конвоир, сознавая, что положение требует от него сугубой суровости, сделал совсем строгое лицо и стоял, вытянувшись в струнку. Шпион же вертел свою серую шляпу с обвисшими полями и лениво разглядывал окружающую его обстановку. Обстановка была проста. Обыкновенная палатка, размером восемь футов на десять, освещалась единственной сальной свечкой, воткнутой в основание штыка, который, в свою очередь, был воткнут в простой сосновый стол, за этим столом и сидел генерал; он что-то усердно писал, по всей видимости совершенно забыв о попавшем к нему не по собственному желанию госте. Старый, изодранный ковер покрывал земляной пол. Еще более старый кожаный чемодан, второй стул и скатанные вместе одеяла — вот, пожалуй, и вся обстановка палатки. В подразделении генерала Клаверинга особенно сильно чувствовались простота и отсутствие пышности, свойственные армии южан вообще.
На большом гвозде, вбитом в столб, у входа, висела портупея с саблей, пистолет в кобуре и почему-то охотничий нож, казавшийся совершенно здесь неуместным. Обычно генерал считал своим долгом пояснять, что это сувенир — память о мирных днях, когда он был еще штатским.
Ночь была бурная. Дождь лил как из ведра, каскадами обрушиваясь на палатки, глухой стук капель по брезенту напоминал, как всегда, барабанную дробь.
Каждый раз, когда новый порыв ветра сотрясал палатку, непрочное сооружение шаталось и вздрагивало, а веревки, прикреплявшие ее к колышкам, натягивались и грозили лопнуть.
Генерал кончил писать, сложил листок пополам и обратился к конвоиру, который привел пленного.
— Вот, Тассман, возьми отнеси это генерал-адъютанту. А затем возвращайся.
— А пленный как, господин генерал? — спросил солдат, отдавая честь, и вопросительно посмотрел на несчастного шпиона.
— Исполняй приказание, — коротко бросил генерал.
Солдат взял записку и, согнувшись, вышел из палатки. Генерал Клаверинг повернул красивое лицо к шпиону, беззлобно посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
— Плохая ночь, приятель.
— Для меня да.
— Вы не догадываетесь, что в этой записке?
— По всей вероятности, что-то важное, хотя, возможно, это говорит во мне тщеславие, — думаю, что содержание ее посвящается мне.
— Да, я распорядился, чтобы издали приказ о вашей казни, он будет зачитан перед войсками утром. Кроме того, дал кое-какие указания начальнику военной полиции относительно того, как обставить эту церемонию.
— Надеюсь, генерал, что все будет хорошо продумано, поскольку я думаю сам посетить этот спектакль.
— Может, у вас есть какие-нибудь пожелания насчет организации этого дела, не хотели бы вы встретиться со священником?
— Не уверен, что я обрету продолжительный покой, лишив его заслуженного отдыха.
— Боже милосердный! Неужели вы и на смерть пойдете с шуточками? Неужели вы не отдаете себе отчет в том, что смерть это очень серьезное дело?
— Откуда же мне знать это? Я еще ни разу не умирал. Мне, правда, приходилось слышать, что смерть — дело серьезное. Но, как назло, всегда это говорили люди, на себе ее не испытавшие.
Генерал помолчал. Интересный человек, забавный даже, никогда еще на встречал таких, думал он.
— Во всяком случае, смерть — это утрата, — сказал он, — утрата счастья, которым мы владеем, и всех надежд на будущее.
— Потеря, которую мы никогда не осознаем, не может расстраивать нас или внушать страх. Вы, без сомнения, замечали, генерал, что лица трупов, которыми усеян ваш славный путь — путь солдата, — никогда не выражают каких-либо признаков сожаления.
— Допустим, что мертвые действительно не знают сожаления, ну а как насчет наступления смерти, приближения к ней — это-то, должно быть, весьма неприятно для каждого, кто не потерял способность чувствовать.
— Что же, боль, конечно, неприятна. Сам я всегда переносил ее плохо. Но ведь чем дольше вы живете, тем чаще вам приходится испытывать ее. То, что вы называете умиранием, есть не что иное, как последняя боль, — а вообще-то говоря, никакого умирания не существует. Предположим, например, что я делаю попытку убежать. Вы поднимаете револьвер, который предусмотрительно положили в карман, и...