Стефан Жеромский - Сизифов труд
Кто не умел проехать по этим ямам, тот и не проезжал. Ломал дышло, ось, проваливался с головой и шапкой в грязь или же застревал вместе с кузовом в яме, а лошади с передком бежали дальше. К счастью, во всей окрестности не было человека, у которого не было бы своего способа перебраться через эти коварные провалы, В известном месте приходилось довольно долго ехать таким образом, что переднее и заднее колеса с правой стороны шли четверти на две выше, чем колеса с левой, но тамошние люди привыкли к причудам этой дороги, и никто даже не замечал их. Над водой сплошняком росли ольхи и заслоняли речные перекаты. Кое-где купами стояли большие, печальные вербы с длинными ветками и узкими листьями. Кони шагом тащились по каменистому пути и достигли лишь первого поворота яра, когда на небе появилась луна. Белый свет постепенно рассеялся по оврагам и склонам гор. Видны были остроконечные кусты можжевельника у самых вершин и колыхавшиеся по ветру березки с серебристыми листками. Далеко впереди белели камни речного русла. Тут и там поблескивали между камнями подвижные маленькие волны и водопады обмелевшего в эту пору ручья, который, словно живое существо, шептал что-то в глубокой тишине.
Этот шепот рассказывал Марцинеку чудесные вещи обо всем, что случилось в воде с тех пор, как один ученик приготовительного класса перестал шлепать босиком в речке, ловить сачком плотву, окуней и маленьких щук, похожих на темные кусочки дерева…
Личность воспитанника гимназии осталась где-то в стороне, и Марцинек, засмотревшись в сверкание воды, стал на ее шум отвечать кому-то другому, кто был наполовину им самим, а наполовину кем-то совсем незнакомым.
Так, тихо сидя рядом с матерью, он забрел в безмерно далекий мир мечтаний.
– А паничок даже и не знают, что у нас гнедую украли! – воскликнул вдруг Ендрек, служащий у них конюхом.
– Гнедую украли? – спросил Марцинек, словно очнувшись от дремоты. – Да ведь гнедая вон она, перед твоим носом, у дышла…
– Э!.. Что с того, когда ее все равно украли…
– Мамочка, он правду говорит?
– Расскажи же паничу, как было дело! – сказала мать Марцинека.
Гнедая кобыла была любимицей всего хутора. Она происходила из столь аристократического семейства, что о ней ходили легенды. Одно из преданий гласило, что гнедая по прямой линии происходит от деда араба и матери, полонизированной англичанки; другое – что она внучка какой-то Хатфы, импортированной прямо из Аравии, и так дальше.
У кобылы и правда голова была маленькая, глаза умные, лопатки выпуклые, грудь широкая и кожа тонкая, но все эти качества потеряли цену от тяжелого труда на пашне, на возке дров, зерна и навоза, от долгих путешествий в упряжке, и никому уже не бросались в глаза теперь, когда у высокорожденной впали бока и хребет стал зубчатым, как пила.
Однако в зимнее время, когда работы было меньше, а корм отмерялся регулярно, гнедая снова обнаруживала черты породы. Тогда, подъезжая в воскресенье к костелу, пану Боровичу неоднократно приходилось отчитывать Ендрека-кучера:
– Держи коней, болван, не зевай по сторонам! Еще понесут и в ров куда-нибудь свалят…
Кобыла была злая, никого к себе не подпускала; даже своего кучера при случае не преминет схватить зубами или треснуть копытом.
Несмотря на это, ее любили. Любили, ибо кичились ее статями, благодаря которым кобыла, отрабатывающая тягчайшие батрацкие повинности, истую лошадиную барщину, могла в случае надобности сойти за выездную. Кроме того, она принесла несколько прекрасных жеребят, которым случалось выручать пана Боровича во многих тяжких затруднениях, когда он выводил их в цвете лошадиных лет на ярмарку.
– А было дело так… – начал Ендрек. – С субботы на воскресенье, недели четыре тому назад будет, пошли мы с Винцентием спать… обыкновенно, в конюшне. Спать с лошадьми душно, так мы приоткрыли дверь, ну, конечно, засов оставили. Я сам и гайку на засове завинтил, ключ под ясли кинул и улегся. Винцентий, тот только голову к соломе приложит – кончено!
– Зато ты замечательно чутко спишь! – вставила пани Борович.
– Э, меня, барыня, одна баба сглазила, чтоб я стал такой до сна жадный… Ну, вот мы и позасыпали. Чуть свет Винцентий меня как пнет броднем! «Где кобыла?» – говорит. Я гляжу, засов болтается, гнедой нет. У порога мы спали – как же он вышел, боже милостивый? Вот это химик! Хвать мы за засов, а он перерезан, как кусок мыла. Говорят, есть такая пилка тонюсенькая, да это дуракам рассказывать, будто можно пилкой железо резать. У него, окаянного, должно быть, есть волос с еврейского трупа, вот он им и режет. Выскочили мы во двор… От конюшни видать было след к пруду. Побежали мы к пруду, а след в воду! Мы – на другой берег, к Цеплякам – нет нигде. Луга белехоньки от росы, а следов – ни-ни! Тут стали говорить, что он, может, по берегу пруда шел, а потом в реку въехал. Побежали мы и туда, ну нет ничего и баста! Пан встал, люди сбежались, шум, крик, а следов никто не найдет. А как солнце пригрело, роса обсохла, тут уж и говорить не о чем. Соберай говорил, будто был какой-то след на полосе, да кто его знает. Ему только бы языком трепать что в башку взбредет. Пошли люди в костел, его преподобие объявили с амвона, что так, мол, и так: кобылу украли у гавронковского помещика и кому что известно, чтобы сейчас же дал знать. Ну, да разговору об этом было много после обедни, перед костелом, а никто даже и в толк взять не мог, в какую сторону вор поехал. Пан, тот так загрустил, будто о сыне родном… Меня он побил, а чем я виноват, раз мы спали? Обедать пан не стал, а ходил по полям, пани то же самое ушла – и так до самого вечера. Я поехал на Сивке под Выбранкову, Винцентий пошел со Стасинским в Дольную, а только к вечеру вернулись мы ни с чем. После ужина сидим это все перед дверьми, тихо кругом, только лягушки хором орут, будто музыка какая. Вдруг мне померещилось, будто кобыла ржет. Вскочил я, как ошпаренный. Слушаю, а тут далеко-далеко, под лесом, – опять. Как я кинусь к пруду! Месяц взошел, вроде как, к примеру, и сейчас, видать по росе далеко-далеко… Стал я под распятием на пригорке, слушаю, слушаю… Опять ржет!.. Глядь-поглядь, а туг с той стороны пруда слышно лугами галоп, да такой, что держись… Через плетень на выгоне она так сиганула, ровно через порог. И прямо к воротам. Боже ты мой милостивый! Как начала она ржать раз за разом, ну чисто человек человека зовет. Сам пан побежал ей ворота открывать. А мы все как заревем от радости… На шее у нее веревка была, толстенная, а на ногах у щиколоток какие-то тряпки привязаны – видно, чтобы следов не было. Он, наверное, где-нибудь в лесу привязал ее и улегся спать, а уж она там справилась… Или, может, грохнула его о землю и ушла. Бока у нее запали, как у бешеной суки. Приказал барин дать ей остатки овса, что были в амбаре, хлеба пшеничного три ломтя барыня дала, сахару сладкого куска четыре… И вот диковина, – никому в этот вечер кобылка не сгрубила, ни разу никого не ухватила зубами, никого не лягнула, а как кто ее погладит, так она только заржет тихонько…
Марцинек слушал это повествование с глубоким волнением. Глаза его с лаской и любовью скользили по хомуту и голове гнедой, хорошо видимым на фоне серебряной воды.
По прибрежным лужкам уже стлалась роса, как сверкающая скатерть, сотканная из волокон света и тумана.
По небу брызнули звезды во всем их несказанном множестве и великолепии. Казалось, от них отрываются бесконечно мелкие, блестящие частицы и медленно, тончайшими слоями осыпаются на землю.
Там, в прозрачной лазури виднелись какие-то странно освещенные полосы, дремлющие в небесах тельца облаков, дороги и знаки, непостижимые сочетания блеска, манящие глаз и душу. С лугов неслись ароматы цветов, с реки тянуло милым, влажным, пряным запахом ракиты и ивы.
А воды все шептали…
Их тихая мелодия прерывалась лишь стуком лошадиных копыт, осторожно ступавших по камням, и звоном железных ободьев, когда они попадали на камень, со скрежетом взбирались на него и стучали, съезжая. Разговор утих.
Глаза пани Борович были устремлены в искрящееся небо. Далекие воспоминания тянулись к ней из широких просторов чудесной ночи, молодые надежды возникали в сердце, уже предчувствующем закат своих грез, предел мечтаний и какое-то огромное утомление.
Сейчас это сердце раскрывалось настежь, чтобы принять все, что честный человек любит и лелеет.
Земные заботы, повседневные труды, дела и мелочи на мгновение отступили, и мать Марцинека все думала, думала о вещах и делах почти забытых…
В одном месте приходилось переезжать вброд речушку. Ступив в воду, лошади тотчас остановились, наклонили головы и принялись шумно пить.
Марцинек положил голову на колени матери и, прижавшись губами к ее огрубевшим от работы рукам, шепнул:
– Мамочка, как хорошо, что вы за мной приехали… И мы едем себе вместе… Вот хорошо-то…
Она ласково гладила его волосы и, наклонившись, по секрету неведомо от кого, прошептала ему на ухо: