Лион Фейхтвангер - Успех
В «Мужском клубе» приходилось говорить вполголоса, кругом были уши дураков. И когда Кленк предложил отправиться в «Тирольский погребок», Тюверлен охотно согласился.
В боковом зале, где четверть литра вина стоила на десять пфеннигов дороже, Рези, возведенная после ухода Ценци в звание кассирши, заявила обоим посетителям, что, к сожалению, через десять минут придется закрывать, так как «полицейский час» нынче наступает раньше. Но оба гостя все же сумели доказать, что они могут посидеть даже при спущенных железных ставнях, даже при потушенном электричестве, даже при свете обыкновенных свечей.
Заботливо обслуживаемые Рези, они крепко выпили и излили свою душу. Кленк с интересом читал книги Тюверлена и относился к ним неодобрительно. Тюверлен с интересом следил за судебной деятельностью Кленка и относился к ней неодобрительно. Они понравились друг другу. Оказалось также, что им нравится одно и то же вино. Они констатировали, что в жизни ничего нет, кроме самого себя, и оба нашли, что этого вполне достаточно. Кленк был Кленк и писался – Кленк. Тюверлен был Тюверлен.
– К чему, собственно, вы пишете книги, господин Тюверлен? – спросил Кленк.
– Я ищу выражения своего я, – сказал Тюверлен.
– А я выражал свое я в судебной деятельности.
– Вы не всегда удачно выражали свое я, господин Кленк, – сказал Тюверлен.
– Что вы имеете возразить против моей судебной деятельности? – спросил Кленк.
– Она была лишена корректности, – сказал Тюверлен.
– Что такое «корректность»? – спросил Кленк.
– Корректность, – сказал Тюверлен, – это готовность в известных случаях давать больше, чем вы обязаны, и брать меньше, чем вы вправе.
– Вы требуете слишком большой роскоши от скромного человека, – сказал Кленк.
– Хотелось бы знать, – сказал несколько позже Жак Тюверлен, – неужели приятно бродить по свету в качестве крупного экземпляра полувымершей породы зверей?
– Чудесно! – убежденно сказал Кленк.
– Иногда это, вероятно, в самом деле бывает чудесно, – с завистью сказал Тюверлен.
– Знаете, – сказал Кленк, – ведь я и в самом деле помиловал бы вашего Крюгера. Я ничего не имел против этого человека.
– Если вы соблаговолите вспомнить, – сказал Тюверлен, – я в своем очерке не утверждал противного.
– Ваш очерк – превосходный очерк, – с уважением отозвался Кленк. – Каждое слово – ложь, и звучит при этом так живо. Ваше здоровье!
– Знаете, – снова заговорил он, – если ваша Иоганна Крайн похожа на вас, нам следовало бы написать ей открытку.
– Слава богу, она совсем иная, – сказал Тюверлен.
– Жаль, – сказал Кленк и задумался над вопросом, кому бы еще можно было написать открытку. Но ни Флаухеру, ни Кутцнеру, ни Феземану открытки посылать не стоило.
Раздался шум. Двое запоздавших посетителей требовали, чтобы их впустили. После некоторых переговоров Рези наконец согласилась впустить их. Это были фон Дельмайер с Симоном Штаудахером. Кленк находил, что этот Симон, парнишка, был просто-напросто сопляк. Но этот сопляк был его детенышем. Того, другого, не было больше на свете, а этот вот сопляк сидел здесь, живой, из плоти и крови. И это радовало Кленка.
Фон Дельмайер был потрясен судьбой, постигшей его друга Эриха Борнгаака. Его нельзя было оставлять одного, и Симон уже всю первую половину ночи таскал его по закрытым ресторанам. Фон Дельмайер немало успел пережить. Но то, что Эрих Борнгаак перестал существовать, было первым, что задело его душу. Можно было считать до десяти, можно было считать до тысячи, – на этот раз Эрих Борнгаак не встанет.
– По-французски он говорил, как парижанин, – рассказывал фон Дельмайер. – Когда мы с ним в Париже были однажды в публичном доме, все мальчишки приняли его за француза! – Его свистящий смех пронесся по комнате. – Самое замечательное, – в печальной задумчивости проговорил он, – что у него были крашеные, наманикюренные ногти.
Симон Штаудахер любил Эриха. Он злился на отца, который сидел так важно, потому что оказался прав. Быть правым может каждый осел. Важно не это, важен шик. Еще немного – и Симон Штаудахер хватил бы своего отца бутылкой по покрытому скудной растительностью черепу. Несмотря ни на что, прав был вождь, а все остальные – просто трусы.
– Устав полевой службы, – заорал он, – гласит: «Ошибка в выборе средств не так преступна, как бездействие»!
– А я вот сижу в Берхтольдсцелле и бездействую, – с усмешкой произнес Кленк.
Голое лицо Тюверлена разгладилось. Он не знал, что существовала инструкция, в которой военная мудрость так обнаженно признавала преимущества войны над миром.
Симон Штаудахер стал распевать песни ландскнехтов, к огорчению Рези, умолявшей его быть потише, чтобы не услышали с улицы. Тюверлен присматривался к удивительному сходству между Кленком и его детенышем. Но у мальчика не хватало чего-то неуловимого, и это лишало его обаяния отца. Симона раздражали манеры Тюверлена. Он пытался задеть писателя, старался раздразнить его. Теперь вот пришлось отправиться на тот свет кое-кому из «истинных германцев». Ладно! Но еще раньше пришлось туда отправиться многим другим: Карлу Либкнехту, например, Розе Люксембург, имперскому министру иностранных дел, служанке Амалии Зандгубер, депутату Г., Мартину Крюгеру, клятвопреступнику этому подлому. Кленк несколько раз приказывал юноше заткнуть глотку, но тот не слушался.
– Заткни же глотку! – повторил снова, почти примирительно, Кленк. – Кто мертв – тот мертв, – добавил он своим могучим, низким голосом, желая прекратить разговор.
– Не всякий, кто мертв, – мертв, – своим сдавленным голосом громко произнес внезапно писатель Тюверлен; возможно, он вспомнил при этом о литературном наследии Мартина Крюгера.
– В этом вы, к сожалению, ошибаетесь, почтеннейший, – со свистом расхохотался страховой агент фон Дельмайер. – Когда вы окочуритесь, вам, к сожалению, будет крышка, и глотку свою вы заткнете.
– Вы ошибаетесь, – скромно возразил Тюверлен. – Случается, что мертвые открывают свои уста.
– Вы имеете в виду вашего друга Крюгера, Тюверлен? – спросил Кленк.
– Он не был моим другом, – сказал Тюверлен. – Но возможно, что я подразумеваю Мартина Крюгера.
Сейчас он уже знал наверно, что имел в виду не литературное наследие этого человека, а нечто совсем иное.
– Не обольщайтесь, – миролюбиво возразил ему Кленк. – Этот покойник рта не раскроет, в этом отношении Флаухер случайно раз в жизни был прав.
– Он раскроет его, – вежливо ответил Тюверлен.
Симон Штаудахер оглушительно расхохотался. Пламя сильно обгоревших свечей затрепетало. У Жака Тюверлена были широкие плечи и прекрасно тренированное тело, но между этими двумя огромными мужчинами он казался чуть ли не хрупким.
– Держим пари, что он заговорит! – произнес он.
Страховой агент фон Дельмайер насторожился, кассирша Рези подошла поближе.
– На что же вы хотите держать пари? – полюбопытствовал Кленк.
– Я ставлю весь доход с ближайшей моей книги, Кленк, против двух костяных пуговиц с этой вашей куртки, что покойник Мартин Крюгер раскроет рот.
– Он раскроет рот, чтобы говорить против меня? – спросил Кленк.
– Да, против вас, – ответил Тюверлен.
Кленк звонко расхохотался.
– Я добавлю еще бутылку терланского, – предложил он.
– Идет! – согласился Тюверлен.
– Это нужно оформить письменно, – заметил Симон Штаудахер, и они запротоколировали условия пари.
11. Как увядает трава
Жадно впитывал депутат Гейер все получавшиеся из Мюнхена известия о путче Руперта Кутцнера. Известия носили крайне сумбурный характер. Все-таки через сутки стало ясно, что путч провалился. По-видимому, провалился позорно. Огромная радость наполнила сердце Гейера. Ему представлялось наглое лицо Кленка, тот посасывал сосиску, запивал ее желтоватым вином, с дерзкой фамильярностью швырял слова о праве на насилие, и он, Гейер, торжествовал. Теперь мальчик увидит, что не все сходит так гладко, что наглость, самодурство, беззаконие и насилие обретают гибель в самих себе. Депутат Гейер лежал на диване, прикрыв под стеклами очков красноватые веки, заложив руки за голову, обнажив желтоватые зубы. Улыбнулся радостно, удовлетворенно.
На следующий день вечером он прочел об убитых на площади перед Галереей полководцев. Это были люди, убитые случайно, имена, не имевшие значения. Феземан отдал себя в руки властей, Кутцнер сразу же бежал в своем сером автомобиле. Затем он наткнулся на имя Эриха Борнгаака.
Доктор Гейер купил газету на улице, недалеко от своего дома. Он повернул домой. Дорога была бесконечно длинна, он ужасно припадал на одну ногу. Газету он нес в руке, уронил ее, наклонился, – ему показалось, что его спина сломана, – поднял газету и, скомкав, сунул в карман. До дома оставалась всего лишь сотня шагов. Но он бесконечно устал. Охотнее всего он нанял бы такси. Но шофер, наверно, стал бы браниться, а это он не в силах был бы стерпеть сейчас. Он поднялся по лестнице, каждая ступенька причиняла ему страдания. Добрался до дверей квартиры. Правая рука с газетой была засунута в карман, левой он отпер замок. Это стоило большого напряжения, но ему не пришло в голову отнять руку от газеты в кармане пальто. Он дотащился до своей неуютной комнаты. Задернул портьеры, чтобы свет с улицы не мог проникнуть внутрь, снял чехол с кушетки и завесил зеркало. Затем принялся искать что-то. Чуть было не позвал экономку Агнесу, чтобы она помогла ему в работе, но не сделал этого. В конце концов он нашел то, что искал: одну большую свечу и вторую почти обгоревшую. Он зажег свечи. Затем вышел в кухню. Экономка Агнеса с удивлением спросила, что ему надо. Он не ответил, взял в углу низенькую скамеечку, унес ее в комнату. В темной комнате затем, при свете свечей, перед завешенным зеркалом он попытался разорвать свое платье. Но руки у него были нежные и слабые, а материя пиджака очень крепкая, и разорвать ее ему не удалось. Он достал ножницы и надрезал материю. И это было тоже трудно, но в конце концов удалось, и тогда он разорвал ее дальше. Потом он опустился на пол, на скамеечку. Так он остался сидеть.