Ханс Фаллада - Волк среди волков
Кельнер все еще говорит, говорит, сам себя распаляя, фон Штудман слушает, приветливый, внимательный, вставит время от времени скупое слово, где кивнет, где покачает головой. «В нем больше нет жизни, — решает ротмистр. — Отгорел. Угас… А может быть, — думает он с внезапным испугом, — я тоже отгорел и угас, только сам того не замечаю?»
И тут совершенно неожиданно Штудман произнес одну-единственную фразу. Кельнер, опешив, сразу умолк. Штудман еще раз кивнул ему головой и подошел к столику друга.
— Так, — сказал он, усаживаясь, и его лицо сразу оживилось, — теперь, кажется, я могу выкроить полчаса времени. Если, впрочем, ничего не случится. — И он подбадривающе улыбнулся Праквицу: — Всегда что-нибудь да случается.
— Много работать приходится? — спросил Праквиц, несколько смущенный.
— Господи, работать!.. — Штудман усмехнулся. — Если ты спросишь у других, у здешних боев на лифте, или у кельнеров, или у швейцаров, они тебе скажут, что я вовсе ничего не делаю, так только слоняюсь зря. И все-таки к вечеру я так безобразно устаю, как мы уставали разве что в те дни, когда у нас бывали эскадронные учения и старик нас муштровал.
— И здесь, верно, тоже есть кто-нибудь вроде нашего старика?
— Еще бы! И не один — десять! Пятнадцать! Главный директор, три директора, четыре замдиректора, три управляющих, два юрисконсульта…
— Хватит, довольно!
— А в целом, не так уж плохо. Много общего с военной службой. Приказано — исполняй. Безупречная организация…
— Но ведь народ все штатский… — сказал задумчиво фон Праквиц, и думал он при этом о Нейлоэ, где приказы не всегда исполнялись немедленно.
— Конечно, — согласился Штудман. — Здесь больше свободы, нет той принудительности. Но тем тяжелее, сказал бы я, для каждого в отдельности. Тебе что-то приказывают, а ты не знаешь в точности, вправе ли тот давать такой приказ. Нет, понимаешь ты, в подчинении точно установленных границ…
— Но так оно бывало и у нас, — заметил Праквиц. — Какой-нибудь там адъютант… не правда ли?
— Конечно, конечно. Но в общем здесь, можно сказать, образцовая организация, первоклассное гигантское предприятие. Взять хотя бы наши бельевые шкафы… Или кухню. Или бюро закупок. Тут, скажу я тебе, есть на что посмотреть!
— Так что для тебя это, пожалуй, даже занимательно? — осторожно спросил ротмистр.
Оживление фон Штудмана угасло.
— Господи, занимательно! Да, возможно. Но дело ведь не в этом. Жить-то надо, не так ли? Жить дальше, невзирая ни на что. Просто жить и жить. Хоть раньше мы на этот счет думали иначе.
Праквиц испытующе смотрел в потускневшее лицо собеседника. «Что значит надо?» — подумал он вскользь, с некоторым раздражением. И найдя только одно возможное объяснение, спросил вслух:
— Ты женат? У тебя дети?
— Женат? — спросил Штудман в крайнем изумлении. — Да нет! Этого у меня и в мыслях не было!
— Нет, нет, разумеется, — сказал виновато ротмистр.
— А в сущности почему бы и нет? Но как-то не так сложилось, — сказал раздумчиво фон Штудман. — А сейчас? Невозможно! Когда марка со дня на день все больше обесценивается, когда и для себя-то, сколько ни работай, никак денег не наскребешь.
— Деньги?.. Мусор! — отрезал ротмистр.
— Да, конечно, — ответил тихо Штудман. — Мусор, я тебя понимаю. Я и вопрос твой понял правильно, или скорее твою мысль. Почему я ради такого «мусора» работаю здесь на этой должности, работаю не по желанию, вот что ты имел в виду… — Праквиц попробовал бурно запротестовать. — Ах, не говори, Праквиц! — сказал фон Штудман впервые с какой-то теплотой. — Я же тебя знаю! «Деньги — мусор!»… это для тебя не только мудрость времен инфляции, ты и раньше мыслил в общем так же. Ты?.. Мы все! Во всяком случае, деньги были чем-то, само собою разумеющимся. Получали, кто сколько, из дому да еще кое-какие гроши в полку, о деньгах разговору не было. Если мы не могли за что-нибудь сразу уплатить, значит, пусть человек подождет. Так ведь это было? Деньги были чем-то таким, о чем не стоило думать…
Праквиц сомнительно покачал головой и хотел что-то возразить. Но Штудман опередил его:
— Извини меня, Праквиц, так оно, примерно, и было. Но сегодня я задаю себе вопрос… Нет, без всякого вопроса, я совершенно уверен, что все мы тогда решительно на этот счет заблуждались, мы понятия не имели о том, как устроен мир. Деньги, как я открыл позже, важная статья, о них очень стоит думать…
— Деньги! — возмутился фон Праквиц. — Будь то еще настоящие деньги! А то бумажный хлам…
— Праквиц! — сказал с укоризной Штудман. — А что значит «настоящие» деньги? Их не существует вовсе, как не существует и «ненастоящих» денег. Деньги — это просто то, без чего нельзя жить, основа жизни, хлеб, который мы должны есть каждый день, чтобы просуществовать, одежда, которую должны носить, чтоб не замерзнуть…
— Это все метафизика! — вскричал раздраженно фон Праквиц. — Деньги очень простая вещь! Деньги — это нечто иное… то есть так было раньше, когда еще ходила золотая монета, а с нею наряду и кредитки, но кредитки-то были совсем не те, потому что за них получали золото… Так что деньги, безразлично какие… Словом, ты меня понимаешь… — Он вдруг разозлился на самого себя, на свой бессмысленный лепет: неужели нельзя ясно и верно изложить то, что так ясно ощущаешь? — Словом, — заключил он, — имея деньги, я хочу знать, что я могу на них купить.
— Да, конечно, — сказал Штудман. Он точно и не заметил смущения друга и бодро продолжал развивать свою мысль. — Мы, конечно, ошибались. Я понял, что девяносто девять процентов бьются как рыба об лед ради денег, что они день и ночь думают о деньгах, говорят о них, распределяют их, экономят, прикидывают и так и сяк, и опять сначала — короче сказать, что деньги есть то, вокруг чего вертится мир. Что мы до смешного далеки от жизни, когда не думаем о деньгах, не хотим о них говорить — о самом важном на свете!
— Но разве это правильно?! — вскричал Праквиц в ужасе перед новым мировоззрением своего друга. — Разве достойно?.. Жить только для того, чтобы утолить свой жалкий голод?
— Конечно, неправильно. Конечно, недостойно, — согласился Штудман. — Но никто о том не беспокоится — так, мол, оно есть и пусть. Но если это так, нельзя закрывать на это глаза — этим нужно заняться вплотную. И если считаешь это недостойным, нужно задать себе вопрос: как это изменить?
— Штудман, — спросил фон Праквиц, в полном смятении и отчаянии, Штудман, а ты случайно не социалист?
На одну секунду отставной обер-лейтенант смутился, словно его заподозрили в убийстве из-за угла.
— Праквиц, — сказал он, — мой старый боевой товарищ, ведь социалисты думают о деньгах в точности то же, что ты! Только они хотели бы отнять у тебя деньги для себя самих. Нет, Праквиц, я отнюдь не социалист. И никогда им не буду.
— Но что же ты тогда? — спросил фон Праквиц. — Должен же ты в конце концов принадлежать к какой-нибудь группе или партии?
— Как так?.. — спросил фон Штудман. — Почему, собственно, должен?
— Да не знаю, — растерялся фон Праквиц. — Каждый из нас в конце концов к чему-то примыкает, — хоть те же выборы взять… Так или иначе надо же определиться, вступить в ряды. Просто, знаешь… этого требует порядочность!
— А если меня ваши порядки не устраивают? — спросил фон Штудман.
— Да… — протянул Праквиц. — Помню, — размечтался он вслух, — был у меня один паренек в эскадроне, один такой хлюпик, как мы тогда выражались, сектант один… как его звали?.. Григолейт, да, Григолейт! Очень приличный, порядочный человек. Но отказывался брать в руки ружье или саблю. Уговоры не помогали, зуботычины не помогали, взыскания не помогали. «Слушаюсь, господин лейтенант! — говорил он (я был тогда лейтенантом, дело было еще до войны), но мне нельзя. У вас свой порядок, а у меня свой. А раз у меня свой порядок, мне нельзя его преступать. Когда-нибудь мой порядок станет и вашим…» Такой, понимаешь, человечек, сектант какой-то, пацифист, но приличного сорта пацифист, не из этих шкурников, которые кричат «долой войну!», потому что сами они трусы… Понятное дело, можно было легко превратить ему жизнь в сущий ад. Но старик наш был разумный человек и сказал: «Он просто несчастный идиот!» Так его и списали со счета по пятнадцатой, знаешь, статье — хроническая душевная болезнь…
Ротмистр, задумавшись, молчал; он, может быть, видел перед собой толстого Григолейта, круглоголового с льняными волосами, нисколько не похожего на мученика.
Но Штудман звонко расхохотался.
— Ох, Праквиц! — воскликнул он. — Ты все тот же! И знаешь, сейчас, когда ты выдал мне, сам того не замечая, свидетельство на идиотизм и хроническую душевную болезнь, это мне живо напомнило, как ты однажды, после маневров, чертовски неудачно проведенных нашим стариком, рассказал ему в утешение про одного майора, который умудрился на разборе маневров перед всем генералитетом свалиться с лошади и все-таки не получил синего конверта! А то еще, помнишь…