Генрих Манн - Диана
Ее день начался в гареме и достиг высшего напряжения в речи к народу; она закончила его на палубе неуклюжей парусной барки, одинокой беглянкой. У ее ног открывался люк в кухню и спальню моряка, откуда поднималось зловоние. Впереди на свертке канатов сидел Павиц, обхватив руками своего мальчика. Садясь на барку, она сказала ему смеясь, и с легким презрением:
— Вы знаете, доктор, жертв от вас я больше не требую. Вы можете остаться.
Он посмотрел на нее с искренним удивлением:
— Куда вы, ваша светлость, туда и я.
Он любил ее, он страдал за нее и был в большом страхе за свою собственную особу. После исчезновения его защитницы покончили бы и с ним, это он знал. Теперь он, сидя за натянутым парусом, скрывавшим от него ее фигуру, предавался мучительным мыслям о том, какое у нее теперь лицо. Что будет теперь с ними обоими? Когда утром они, одинокие и затерянные в дали моря, посмотрят опять друг на друга, какими людьми встретятся они? «Я все-таки ее возлюбленный», — говорил себе Павиц, не веря этому.
Но возможно, что изгнание сломит ее высокомерие! «О, конечно, она смирится, как и мы, бедняки! То, что постигло меня и ее, будет благотворно, — размышлял он, покоряясь судьбе. — А тогда… тогда… — Из растерянности внезапно потерявшего дорогу человека поднялась новая бурная надежда. — Тогда я опять буду для нее тем, чем был раньше! Все смотрели на меня, как на героя, только она нет, с тех пор, как я тогда… не умер. Ах! Теперь я отомщен! У меня она будет искать убежища на чужбине, окруженная презрением. Низвергнутую, ее будут презирать… Кто знает, может быть, она узнает бедность…»
Павиц начал желать для своей госпожи всяких бед, чтобы она могла принадлежать ему.
Вдруг ему показалось, что она зовет его. Он вскочил со своего сиденья с поспешностью нечистой совести, споткнулся о какую-то цепь и упал головой вниз. Его правая нога сильно толкнула дремавшего у борта мальчика, Павиц в ужасе поднялся с пола: ребенок исчез. Отец не хотел верить этому, он шарил в темноте, ползая на коленях. Затем он выпрямился и испустил хриплый крик. Прибежал лодочник, сложил паруса. Они вместе стали грести назад и искать. Они спустили фонари за борт: кровавые огни скользили вниз и вверх, как заплаканные докрасна глаза, не нашедшие ничего.
Герцогиня не сказала ему ни слова. Он прокрался обратно за вновь натянутый парус. Воздух майской ночи доносил до нее его отрывистые стоны, и она не знала, отчего ей теперь было холодно, от ветра или от его рыданий. На обнаженных плечах ее была только легкая бальная накидка. Морлак, управлявший баркой, набросил на нее свой широкий плащ. Ночь прошла для нее в мучительной сонливости; каждый раз в самый момент засыпания она вздрагивала и приходила в себя.
Однажды, когда она открыла глаза, море пробилось сквозь мрак, сковывавший его. Оно серой змеей извивалось вокруг нее и хотело поглотить ее. Она с легким стоном оттолкнула от себя кошмар. Но ее снова охватил ужас; она вспомнила о ребенке, она чувствовала, как он носится по воде за ее спиной и вытягивает к ней голову с мертвыми глазами.
«Что он хочет от меня?» — подумала она и услышала свои собственные слова: — Вы знаете, доктор, что жертв я от вас больше не требую.
— Что за бессмыслица! — шепнула она себе. — Разве я требовала от него, чтобы он столкнул в воду своего ребенка?
Она поспешно обернулась: в самом деле, в наступавшем рассвете за их судном плыло какое-то существо; это был дельфин, весело хрюкавший, как свинья. Вдруг он быстрым и сильным движением прошмыгнул вперед судна, в круг товарищей, игравших в морских волнах. С горизонта, где еще нависла боязливая бледность ночи, в море сочились розовые капли, точно неся ему избавление. Оно стихло и стало прозрачным. Взор погружался в призрачные сады, где у тропинок из пестрых раковин простирали светло-красные ветви коралловые деревья и разноцветные породы морских грибов расцветали среди водорослей и морской травы.
Теперь уже полнеба было залито красным светом. Герцогиня думала:
«Там, где восходит солнце, лежит страна, которую я покинула. Этот утренний ветер мчится оттуда, он пахнет солью, рыбой, прибрежной тиной, мне кажется, он пахнет также мхом утесов и их одиночеством. Я ощущаю это дыхание и не могу не думать о необозримых каменистых полях с бесконечными белыми дорогами, у которых растут только запыленные кактусы».
— Этот воздух должен был бы быть дыханием свободной страны, — сказала она про себя с глубокой серьезностью.
Море окрасилось в лазурный цвет, потом в ультрамариновый, и из бездонной синевы клубилась белая пена, словно знак тайных волнений.
— Вчера вечером, садясь в барку, я еще смеялась. Почему теперь я не смеюсь? Что случилось? Ребенок… О, ребенок — только символ… чего-то, что происходит. Я ли это несколько часов тому назад хотела в маскарадном костюме произвести государственный переворот? Где лица, смущение которых забавляло меня? Я дразнила бедняжек и радовалась, когда они становились злыми. Я не знаю даже, давала ли я празднества, чтобы поднять революцию, или же хотела заговором и переворотом оживить свое общество. Возбуждающая смена счастливых и несчастных случайностей поддерживала во мне веселое настроение. В унылую, тихую жизнь старых, смешных людей в королевском замке я, точна карнавальную шутку, бросила слова: «Свобода, справедливость, просвещение, благосостояние». Я как будто все еще танцевала в Париже и придумала себе новую моду. Неужели теперь из этого выйдет нечто прочное или даже нечто трагическое?
Она отгоняла от себя эти мысли и все-таки неотступно думала об оставшихся позади картинах. Молодой пастух с молчаливо светящимися под низким, бледным лбом глазами, скрестив руки над своим посохом, неподвижно стоял под эпическим небом среди движущегося круга овец и коз. Их головы как-то странно тревожили ее, они напоминали языческие мифы. Молодая женщина, покрытая затвердевшей грязью, которая должна была отвратить вожделения иностранных завоевателей от ее тела, давала в руку своему ребенку нож. Она учила его нападать на худую собаку, скалившую зубы.
Герцогиня пробормотала, захваченная жгучими воспоминаниями:
— Это было гордо и полно глубокого смысла! Как давно я это видела! Ведь я трепетала такой же любовью, как та толпа в Бенковаце под огненными словами трибуна, и такой же ненавистью, как старуха с черепом сына. Как могла я забыть это? Этот народ силен и прекрасен!
В своих козьих шкурах стояли они, уцелевшие статуи героических времен, возле куч чеснока и маслин, возле огромных, пузатых кувшинов из глины, среди больших, мирных животных. Они были сами почти животными — и почти полубогами! Забытые профили вставали перед ней, прямые, острые носы, рты с выражением страдания, длинные черные локоны. Она смотрела на них, как когда-то, когда она, белое дитя, глядела вниз с утесов замка Асси на барки, на которых проносились, приветствуя ее, неведомые существа.
— Ах! Теперь они уже не тени для меня, как когда-то! Я знаю теперь их голоса, их запах, их жилы, их кровь! Сухощавые, торжественные фигуры, поднимавшие глаза к моим окнам, их жесты, точно развязанные речью Павица, их животное ликование на даровых пиршествах, грозная ярость их ограниченных умов, еще вчера вокруг моей кареты. Их поклонение и их кровожадность, — то и другое одинаково для меня, то и другое сильно и прекрасно!
— Над красотой и силой воздвигнуть царство свободы: какой дивный сон!
Издали, из страны, принадлежавшей ему, прилетел к ней этот сон на спине ветра, благоухавшего морским берегом. Он догнал ее и взял силой. Она горела под его бурными ласками, одна с ним на краю одинокой барки, в сверкающем пустынном море. Темный плащ бедняка упал с ее трепещущих плеч. Прижавшись к переливающейся округлости своей жемчужной раковины, прекрасное создание глубины, — нагая, влажная и благоухающая, лежала она в объятиях бога.
Появился Павиц с опухшими глазами. Он принес хлеб и сало; лодочник поделился с ними. Начавшаяся буря венчала волны пеной; они катились зеленые и прозрачные, похожие на глыбы изумруда. К вечеру наступила тишина. Гигантский диск солнца опускался с ярким блеском; весь мир исчез под пурпурным покровом. Мало-помалу по нему стали носиться тени, серые фигуры из тумана, колонны дыма на развалинах сгоревшего дня. В темноте им встречались возвращавшиеся домой рыбачьи лодки. Наконец, они пристали к берегу.
— Где мы? — спросила герцогиня.
Павиц обратился к морлаку.
— Немного ниже Анконы, — с унылым жестом объявил он.
— Нам нужен экипаж, — сказал он затем. — Теперь десять часов вечера, и идти в город нам опасно.
— Почему? — спросила она.
— Ваша светлость, мы политические беглецы.
Они стояли на берегу, не зная, что делать. Наконец, лодочник провел их в глубь страны на расстояние часа ходьбы. Герцогиня потеряла в песке свои бальные туфли; Павиц молча надел ей их. Они шли вдоль деревенской стены, на которой были нарисованы «страсти господни». В конце ее, несколько в стороне от высокой колокольни, стояла маленькая восьмиугольная церковь. За ней открывалась длинная, цветущая аллея из лип и каштанов. Павиц и проводник медленно пошли по ней. На дорожке играли падавшие сквозь листья блики восходящего месяца и показывали им находившийся на конце ее белый дом.