Василий Быков - Его батальон
– А как же с политобеспечением? – осторожно спросил Волошин. – Митинг проводить не будем?
– А зачем? Я и так побеседую. И им письмишко почитаю. Письмишко классное получил. От девушек из Свердловска.
– От знакомых?
– Нисколько. Пишут на имя комсомольского секретаря части. Не письмо – целая поэма. Хотите почитать?
Он схватился за свою набитую бумагами кирзовую сумку, но Волошин сказал:
– Зачем? Не мне же адресовано.
– Так с моего согласия. Я вот бойцам все читаю – слушают, не оттащишь. И сердечно и патриотично. Хоть в газете печатай.
– Вот и почитай в ротах.
– Обязательно. Вот как они пишут, послушайте, – сказал он, торопливо разворачивая помятый треугольник. – «От имени и по поручению всех наших девушек, здравствуйте, дорогие и любимые воины-герои, красавцы молодые и чуть постарше, мы любим вас и гордимся вами, и ждем вас днем и ночью, бесконечно храня нашу любовь и нашу девичью нежность...» Ну? И так дальше.
– Хорошо пишут, – сказал Волошин.
Круглов спрятал письмо и застегнул сумку.
– Ну что, сколько там настучало? – Он взглянул на лежавшие на ящике часы Волошина. – Ого, уже три? Пойду в роту.
– В какую пойдешь?
– Какая под высотой? Самохина?
– Самохина, – сказал, подумав, комбат. – Но я бы посоветовал сходить в восьмую. Муратов там захандрил что-то.
– Это почему?
– Да так. Ерунда. Но надо бы подбодрить.
– Хорошо, пойду к Муратову. Старый знакомый все-таки. Вместе в полк прибыли. А потом и к Самохину заскочу.
– Что ж, давай.
– Главное – письмо прочитать. Знаете, как вдохновляет?
– Посмотрим, как ты их вдохновишь завтра.
– В наилучшем виде. Только вот времени в обрез. Ну что ж, утречком встретимся?
– Непременно.
Круглов ушел, и в землянке опять стало тихо. Прислушиваясь к отдаляющимся в траншее шагам, Волошин вспомнил о высоте и подумал, что придется, наверно, снова вылезать из землянки и идти к Самохину – он просто терял надежду дождаться на КП пропавших где-то разведчиков. Но усталое тело медлило, так хорошо было сидеть в тепле и покое, тревожно сознавая, что истекают последние часы ночи, а завтра все уже будет не так. Хотя, может, и обойдется. Они возьмут высоту, закрепятся, зароются, настанет какая-никакая передышка, можно будет отдохнуть в обороне.
Вот ведь о чем мечтается, спохватился комбат, поймав себя на этих расслабляющих, почти крамольных на фронте мыслях. Пол-России стонет под немцем, льется кровь пополам со слезами, люди ждут не дождутся, когда Красная Армия осилит захватчика, а он о чем размечтался – стать в оборону, отдохнуть, отоспаться. Но что делать – именно так. Сердцем и разумом чувствуешь и сознаешь одно, а тело, каждая часть твоей теплой плоти жаждут другого; у них свои, куда более скромные, требования, но без удовлетворения их – никуда. Очень несовершенен, слаб человек, но другого вот не дано. Чтобы достичь больших целей, приходится считаться с маленькими нуждами этих несовершенных и слабых людей, судьбами и телами которых вымощен весь длинный путь к огромной победе.
И Круглов прав, идя к ним не с лекцией о положении на фронтах и не с разъяснением очередного приказа Верховного, а с трогательным в своей девичьей наивности письмом истосковавшихся в обезмужичевшем тылу девчат. Действительно, такое письмо способно скорее тронуть очерствевшие души тех, кому адресовано, и наверняка благотворнее сработает в их сознании, чем чеканные слова воинского приказа, ставящего все те же задачи. Если бы эти задачи было так легко выполнить, как запечатлеть их в сознании у каждого! А вот письмо, этот тихий голос девичьей нежности, из-за тысячи верст прилетевший в промерзшую фронтовую темень, – что может быть светлее и ближе для издрожавшегося, оголодалого, изнывшего от долгой разлуки с близкими человека на фронте?
Но комбат не хотел читать эти, может быть, самые лучшие из всех когда-либо написанных от имени и по поручению строки, он предпочитал такие слова любви, которые не покажешь другому, не прочитаешь на собрании.
Он их читал в редкие минуты покоя, наедине с собой.
Мой дорогой сын, пишу тебе, наверно, в последний раз, вряд ли нам придется когда еще свидеться. По улице проходят последние бойцы нашей пехотной части, на Оршанском шоссе слышится сильный бой, под вечер, наверно, тут уже будут немцы. Может, ты меня осудишь за то, что я остаюсь в этом городе под властью оккупантов, но куда мне идти? Ты знаешь, какое мое здоровье, к тому же я здесь родилась, здесь выросла, здесь тридцать лет моей жизни отдано детям и школе, здесь могилы моих стариков и твоего отца – я остаюсь с ними. Будь что будет!
Но что ждет тебя? – эта мысль приводит меня в отчаяние, я не нахожу себе ни покоя, ни места, ведь ты совсем еще молод, а на твоих плечах такая командирская ответственность. Как ты с ней справишься в такой жестокой войне, с таким сильным врагом, как эти немцы-фашисты?
Я напрасно не сетую, я понимаю, что таков твой удел, ты мужчина, воин, и этим все сказано. Правда, теперь я все думаю о тех годах твоей юности, когда ты сделал свой решающий выбор и стал военным. Может быть, следовало выбрать иначе? Возможно, прав был твой бухгалтер-отец, видевший иным твое будущее? Ты знаешь, сколько он потратил усилий, чтобы развить в тебе еще детские твои способности к искусству, и как льстили ему похвальные отзывы о них Пэна и самого Добужинского. Но что делать? Выбор сделан, и теперь поздно сожалеть об этом.
Я только очень прошу – на коленях умоляю тебя, – если можно, побереги себя! Мы свое прожили, твое же – все впереди, если бы не эта проклятая война, так неожиданно свалившаяся на наши головы! Я тебя прошу лишь об одном – без крайней нужды не лезь на рожон, подумай, прежде чем рисковать жизнью, помни, как это ужасно для родителей – переживать своих детей. Твоя мама. Витебск, 9 июля 1941 года.
Всякий раз перечитывая это истершееся в карманах письмо, Волошин со скорбно-печальной улыбкой думал: «Милая, добрая, наивная мама, если бы это было возможно...»
Глава одиннадцатая
Похоже, он задремал, пригревшись в своем тихом углу, и вдруг содрогнулся от испуга, от неясного сознания того, что случилась беда. Оставленные на ящике часы показывали четверть пятого, он их сунул в карман и выскочил из землянки, ошеломленный тем, что происходило снаружи.
Еще было темно, но ночная тишина исчезла, взорванная обвальным огневым треском и гулом, по всему поднебесью, сверкая, неслись, перекрещиваясь и обгоняя друг друга, десятки огненных трасс, над высотой то и дело взмывали в небо ракеты, синим дрожащим светом заливая переходящий в болото склон. Там же, слышно было, грохнуло несколько гранатных взрывов, и над болотом, батальонной цепью и пригорком густо неслись, сходясь и рассыпаясь в черной темени неба, огненные нити трасс.
Быстро подавив в себе сонный испуг, комбат понял, что, несмотря на грохот и густое сверкание вокруг, бой шел у немцев, его роты молчали. Скорее всего, как он того и боялся, это напоролись за болотом разведчики.
Он бросил испуганно выскочившему из землянки Маркину: «Докладывай в полк», а сам, крикнув Гутмана, пустился по траншее в поле.
Спотыкаясь и оступаясь на полевых неровностях, он бежал в дрожаще-подсвеченной темени навстречу этому грохоту вниз, к цепи седьмой роты, думая, что теперь придется выручать разведчиков, если только еще можно их выручить. Если оба они не распластались на склоне. Конечно, при этом опять не избежать неприятных объяснений с Гунько, но что делать? К объяснениям ему не привыкать.
Гутман, торопливо застегиваясь и подпоясываясь, молча бежал следом, озабоченно поглядывая на высоту, однажды упал, выругался и, пригнувшись, догнал комбата:
– Взбесились они там, что ли?
Волошин не ответил. Он тоже не сводил глаз с высоты, ее залитого мигающим светом склона, на котором, однако, отсюда ничего не было видно, и думал, что, наверно, разведчики влипли как следует, наверно, им уже не помочь. Чуть замедлив свой бег, он начал примечать опытным взглядом все высверки пулеметных трасс, которые он умел отличать среди множества других автоматических выстрелов и, омрачаясь, понял, что их много. Он такого не ждал. Он насчитал их не меньше шести, хотя, конечно, это была лишь часть хорошо организованной системы пулеметного огня, всю ее теперь они не раскроют.
Седьмая была вся на ногах, никто уже не спал, бойцы, высовываясь из темных окопчиков, тревожно смотрели на беснующуюся огнем высоту, ждали, что последует дальше. Он взял в сторону, сгибаясь, пробежал к знакомой приблиндажной траншейке, в которой уже жалось несколько человек и слышался голос Самохина:
– Не лезь, не лезь, не высовывайся! Жить надоело?
Волошин с ходу спрыгнул в траншею, кто-то посторонился, давая место комбату, следом влез Гутман, и Самохин сообщил озабоченно:
– Видите, что делается? Наверно, Нагорный...
– Еще не вернулся?
– Нет.
– Немедленно десять человек через болото на выручку. Немедленно!