Василий Вонлярлярский - Большая барыня
Тройка свернула с торной дороги на полузаросшую травою тропинку, пролегавшую между зеленых полей, и, быстро помчавшись мимо ветхой кузницы, березовой рощи, гумна, амбара и какой-то клети, подскакала к крылечку маленького домика или, лучше сказать, нескольких изб, соединенных в кучку и покрытых почерневшим тесом; штаб-ротмистр, сбросив шинель свою в телеге, ловко сошел наземь, перешагнул одним махом все ступеньки крыльца и, войдя в сени, стал осматриваться; пред ним было двое дверей, но правая показалась Петру Авдеевичу чище левой и, приняв ее за вход в чистую половину[84], он отворил ее и вошел.
В передней ни души; гость положил кисет свой на ларь и продолжал идти далее. Второй покой, довольно темный, был вроде его костюковской залы — и в нем ни души; в третьей комнате, напоминавшей гостиную, на овальном столе, сделанном из волнистой березы, нашел штаб-ротмистр толстый недовязанный чулок и очень грязные карты, симметрически разложенные; самую средину занимал трефовый король. За столом у стены находился березовый диван, на нем две шитые гарусом подушки, из которых одна изображала пуделя, а другая турка с четырехугольными глазами; турок скакал на коричневой лошади с бисерным золотым мундштуком во рту; над самым же диваном висели три портрета: первый изображал, вероятно, покойного Власа Кузьмича в мундире судьи с медалью на широкой ленте и с часами в руках; второй представлял супругу его в розовом платье с талиею у самого подбородка; голова Елизаветы Парфеньевны была похожа на самый замысловатый кулич; третий портрет завитой девочки, сидящей на подушке, должен был, по всем соображениям Петра Авдеевича, принадлежать Пелагее Власьевне, когда еще Пелагея Власьевна была ребенком; на коленях она держала пребезобразную белую собаку.
Гость не удовольствовался наружным убранством гостиной и, пользуясь продолжительным одиночеством своим, выдвинул ящик овального стола и заглянул в него. В ящике нашел он закрасневшийся от времени огрызок яблока, клубочек бели, неопределенного цвета восчечек и тщательно завернутый в маслянистую бумажку гумозный пластырь[85]; рядом с ним лежали женские ножницы с отломленным концом и сахарная арфа, попорченная временем.
И все эти вещи успел внимательно пересмотреть Петр Аздеевич, пока наконец в соседней комнате со стороны, противоположной зале, послышались женские шаги и в дверь вошла Елизавета Парфеньевна.
— Ах, батюшки мои, как же я виновата перед вами, Петр Авдеич! — воскликнула хозяйка, — захлопоталась и не знала совсем, что пожаловал к нам такой дорогой гость, и люди скверные, — чай, никого не нашли в передней?…
— Мы люди военные-с, без церемонии, Елизавета Парфеновна, — отвечал штаб-ротмистр, подходя к руке хозяйки, — не извольте беспокоиться.
— Как же мы рады видеть вас, Петр Авдеич, и Полинька спрашивала все: что это Петр Авдеич, верно, позабыл нас, что не хочет и взглянуть; он, благодетель наш, он…
— Вы, воля ваша, обижаете меня, Елизавета Парфеновна!
— Как обижаю, чем это? упаси господи.
— Да так, что обижаете, ей-богу.
— Скажите, пожалуйста, чем же это? да я умру с горя.
— Да тем, что называете благодетелем, Елизавета Парфеновна, — продолжал штаб-ротмистр, — ведь благодетели бывают обыкновенно люди старые, а я еще не старик.
— Так вот что, почтеннейший наш, вот чем обидела, ну не буду впредь, — отвечала Елизавета Парфеньевна, смеясь и усаживаясь на диван, — а ведь я перепугалась серьезно: думала себе, чем же это могла обидеть человека, которого полюбила, как близкого сердцу родного; уж что я, старуха, а то и Полинька.
— Может ли быть?
— Ей-ей! а вы не верите небось?
— Клянусь честью моею, Елизавета Парфеновна, не смею то есть верить!..
— Полноте, полноте, Петр Авдеич, — заметила лукаво вдова, — это просто скромность, больше ничего, а вы очень хорошо замечаете; да может ли и быть иначе после той услуги, которую вы нам оказали?
— Опять-с!..
— Ну, ну, не буду, дорогой наш, не буду никогда. — И, говоря это, Елизавета Парфеньевна поднесла руку свою гостю, которую тот снова поцеловал. — У нас же такая идет суета, почтеннейший Петр Авдеич, — продолжала вдова, — все строения начинаю перестраивать вновь; посудите, каково-то мне на старости заниматься всем этим, и женское ли это дело? а к кому прибегнуть, кем заменить себя? муж умер, сын мой также скончался, остались мы вдвоем с Полинькою. Грешить не хочу: награди бог всякую мать такою дочерью, как моя, да что же толку-то в этом? не послать же мне ее на мужскую работу, когда вам самим известно, Петр Авдеич, каковы у нас крестьяне-то, — ведь просто необразованные, без всякого обращения; иной, прости господи, и не посмотрит, что барышня тут; прилично ли же?
— Подлинно, Елизавета Парфеновна, отвечать за них нельзя; вот-с у меня дело совсем другое; живу-с я один совершенно, и не слаб, могу сказать, а сколько раз строго приказывал и грозил; нет, никаким способом не устережешь. Добро бы-с работа, ну, лень крестьянину идти далеко, а то ведь-с сад и огорожен кольями, чтобы, кажется, повынуть-с и того-с, — непросвещение!
— Ах, не говорите, Петр Авдеич, — продолжала старуха, вздыхая, — и мысли не приложу, к каким мерам обратиться; пуще всего дворовые — пагуба! вот пример, так избалованы, так избалованы!.. У вас жe, Петр Авдеич, я слышала, мужички в хорошем положении?
— Как вам то есть доложить-с? — живут, благодаря бога.
— И богаты?
— Богаты? нет-с, а есть достаточные.
— А много их у вас?
— Сотни-с полторы.
— Что же, недурно, — заметила вдова.
— Недурно-с, недурно-с, точно; но земля-с не очень, чтобы того…
— Как, не хороша разве?
— Не то чтобы не хороша, а запущенна: мало кладут удобрения.
— Вот уж этого допускать не должно, Петр Авдеич: это большое зло в хозяйстве.
— Как не зло-с?… я сам знаю, что зло большое, но должен доложить вам, что в последнее время батюшка вовсе не занимался хозяйством и распоряжался в имении дворовый человек.
— Теперь же, по крайней мере, почтеннейший, вы сами займетесь?
— Надеюсь, Елизавета Парфеновна, по этому поводу-с и оставил службу.
— И прекрасно!
— Все усилия употребим, лишь бы благословил то есть бог.
— Молитесь ему почаще, Петр Авдеич; он и подругу пошлет вам добрую.
— Я не прочь.
— И хорошенькую, — прибавила вдова.
— И от этого не прочь.
— И разумную.
— А без разума на что же она? помилуйте-с.
— То-то я и говорю, что пошлет и разумную; разумеется, очень богатых невест у нас в околотке не отыщется, разве соседка моя, — прибавила с ироническою улыбкою Елизавета Парфеньевна.
— Соседка, какая соседка? не слыхал.
— Я говорю, — продолжала вдова тем же насмешливым тоном, — про графиню Наталью Александровну Белорецкую.
— Девица разве?
— Нет, не девица, а вдова, впрочем, не старая, лет ей двадцать четыре, и красавица, говорят… была выдана за старого знатного человека; он умер месяца три назад в Петербурге, а жене оставил тысяч десять душ да домов несколько. Так вот, Петр Авдеич, подцепить бы вам такую невесту недурно.
— Вы смеяться изволите, Елизавета Парфеновна?
— Почему же?
— Не нашего поля ягода, не по нас зверек; отыщутся и кроме нас на него охотники; а уж мы похлопочем около себя, вернее будет-с, Елизавета Парфеновна; и за приданым большим не погонимся, была бы только, как вы изволили сказать, хорошенькая, добрая-с да умная, а главное притом не хворая.
— Согласна, совершенно согласна с вами, дорогой мой. Эта статья чуть ли не самая важная, — перебила с жаром вдова, — в хворой жене счастья не ищите, и сама измучится, и мужа истиранит. А правду, надобно сказать, Петр Авдеич, много ли то у нас по всей губернии найдется здоровых девиц, — с фонарем поискать, не сыщешь; а всему причиною воспитание, присмотр гувернантки, которой взять бы деньги, а там и провались сквозь землю. Много ли то матерей, пекущихся о дочках, да так, чтобы дочка не легла без материнского присмотра в постель, да не напилась в жар. Много ли, спрашиваю? оттого-то девицы у нас не на что взглянуть, с лица желты, а фигура-то, Петр Авдеич, только и есть, что наватят все под горло; а выйдет замуж, глядь, ничего и нет.
— Справедливо, Елизавета Парфеньевна-с.
— Как, батюшка, не справедливо, мне ли не знать? ведь мать сама, сама вскормила дочь, слава богу, не другим прочим чета. Нет, Петр Авдеич, в чем другом, а в этом пред богом отвечать не буду, пусть и люди судят… до пятнадцатого года, могу сказать, с глаз моих не спускала; пойдет ли гулять, бывало, воротится домой: «Покажи-ка ножки», — говорю. «Да нет, маменька». — «Не нет, сударыня, покажи», и, усадивши на стул, сама разую; мокры ножки — натру вином, согрею да надену шерстяные карпеточки[86], и здоровехонька… Вот что называется ухаживать за девицами, а не то чтобы мамзель какая — парле франсе да бонжур, и больше ничего.