Борис Васильев - Утоли моя печали
– Ну, это, так сказать, случайное явление, – проворчал Федор Иванович. – Это крайность, зачем же ее принимать в расчет?
– А голод был страшным, – вздохнула Варвара. – Я знаю, в Комитете помощи голодающим работала.
– Зато кирасир с гусарами развели, – непримиримо проворчал Хомяков.
Беззвучно вошел Евстафий Селиверстович.
– Кушать подано, господа.
За обедом поначалу все чувствовали себя несколько неуютно, как то всегда бывает даже после незначительных семейных размолвок. Однако за десертом поднаторевший в сглаживании острых углов когда-то боевой, знаменитой скобелевской выучки офицер, а ныне – придворный генерал Олексин первым решился взять разговор в свои руки.
– Вчера на совещании великий князь Сергей Александрович наконец-таки утвердил план сооружений на Ходынском поле для народного гулянья. Будет построено сто пятьдесят буфетов для раздачи подарков, двадцать бараков для бесплатного распития пива и вина, два балагана для представлений, а также эстрады для оркестров, карусели, качели и прочее.
– Что же входит в царский подарок? – спросил Николай.
– Обливная кружка с царским вензелем и датой коронации, сайка, кусок колбасы, немного конфет и орехов.
– Негусто, – усмехнулся Роман Трифонович.
– Да, но ты умножь это на четыреста тысяч.
– Умножил. Платочки, во что дар сей щедрый завернут будет, я поставлял.
– Господа, вы опять начинаете? – безнадежно вздохнула Варвара.
– А хватит ли четырехсот тысяч подарков? – спросил Николай. – Москва велика.
– С избытком, – уверенно сказал Федор Иванович. – Для народа главное – развлечения.
– Хлеба и зрелищ требовал еще плебс в Риме, насколько мне помнится, – заметил капитан. – Отсюда следует, что мы просто шествуем проверенным классическим путем?
– Традиционное заблуждение русских правителей – в перестановке этих требований: «зрелищ и хлеба!» – несогласно проворчал Роман Трифонович. – Не в этом ли заключается пресловутый особый путь России, генерал?
– О, Господи, – сказала Варвара и встала. – Извините, но я удаляюсь, господа.
Она вышла.
– Вот и Варенька не выдержала, – вздохнул Николай.
Хомяков поднял палец, и два шустрых молодца в униформе, расшитой галунами, тут же наполнили бокалы.
– У меня несносный характер, – сказал Роман Трифонович. – Но что поделать, когда испытываешь постоянный зуд в душе? Где реформы, друзья мои? Где реформы? Россия топчется на месте, как бегемот в клетке.
– Россия медленно запрягает, – улыбнулся Николай.
– Так сначала извольте научить ее запрягать! – не выдержал Хомяков. – Примите необходимые законы, обеспечьте их исполнение, прижмите к ногтю мздоимство чиновников, начиная с первого класса по четырнадцатый включительно. Ну, есть же пример, есть: Европа. Нет, кому-то очень выгодно, чтобы Россия сидела в собственном болоте. Очень выгодно!
– Двадцатый век все расставит по местам, Роман Трифонович, – улыбнулся генерал Олексин. – Решительно и бесповоротно. Ты не учитываешь инерционной мощи русского народа, а напрасно, она – весьма и весьма велика. И бомба Гриневицкого, убившая государя императора Александра Второго в день, когда на его столе лежала Конституция, тому пример. Естественно, это между нами, господа.
– Ты веришь в некие знамения, Федор?
– В предопределения, Коля. В предопределения самой истории. И сам факт священной коронации их императорских величеств накануне грядущего века есть великое предопределение. Великое божественное предзнаменование для святой Руси!
2
Москва продолжала прихорашивать свой парадный подъезд. Каменщики перебирали мостовую на Тверской, кровельщики меняли водосточные трубы, маляры перекрашивали фасады домов, плотники усердно сколачивали многочисленные обелиски, арки и трибуны. Это привлекало великое множество праздношатающихся зевак, карманных воров и полиции, следящей, впрочем, куда больше за любопытствующей публикой, нежели за любознательными карманниками.
– Злые языки утверждают, что обер-полицмейстер Власовский собирал всех московских воров, так сказать, на совещание, – рассказывал Викентий Корнелиевич. – И очень просил их тщательно ощупывать карманы москвичей на предмет нахождения револьверов, обещая за это закрыть глаза на все прочие проделки.
Вологодов был очень занят, но старался посещать Хомяковых при малейшей возможности. Умный сановник нравился как Роману Трифоновичу, так и в особенности Варваре, но с той, ради кого Викентий Корнелиевич столь настойчиво стремился в этот особняк, ему никак не удавалось встретиться. Вечерами она упорно отказывалась выходить, ссылаясь на усталость, а днями пропадала на московских улицах почти все светлое время.
– Наденька, в конце концов, это становится неприличным и, извини, смешным.
– Этот старый ловелас попытался приволокнуться за мной, когда я служила в горничных.
Естественно, Вологодов не знал об этом разговоре, равно как и о причинах столь демонстративного остракизма. Впрочем, об этих причинах не ведала и сама Наденька, действовавшая по древнему девичьему принципу «А вот так!..» Викентий Корнелиевич очень огорчался, но упорно продолжал наносить визиты, пользуясь дружеским дозволением хозяев не церемониться. Не потому, что на что-то надеялся – ни на что он давно уже не надеялся! – а потому, что до горькой тоски и глухой боли стал ощущать свое холостяцкое одиночество. Особенно – вне стен этого дома.
Теперь он частенько думал, что сам себя обрек на это тягостное одиночество в жизни. Не в домашнем кругу, не среди друзей, не в компании сослуживцев, наконец. Нет, в самом существовании своем во всех его проявлениях. Семейных, личных, дружеских, служебных. Последнее время – он избегал начинать этот грустный отсчет со дня знакомства с Наденькой Олексиной, хотя это было именно так – он стал с трудом засыпать, выискивая причины собственной самоизоляции чуть ли не с дней собственного детства.
Он родился в весьма состоятельной семье видного дипломата, вскоре после его рождения отъехавшего в Лондон по долгу службы. Там, в Англии, он получил прекрасное, но чисто английское образование, в корне отличавшееся от образования русского не по объему предлагаемых знаний, не по способу преподавания, а по первенствующей роли воспитания в каждом молодом человеке истинного джентльмена. Корректного, суховатого, неизменно вежливого и не позволяющего себе внешних проявлений чувств ни при каких обстоятельствах. Он стал скорее замкнутым, нежели неразговорчивым, скорее сдержанным, нежели флегматичным, не то чтобы совсем лишенным темперамента, скорее, как бы вмороженным в ледяную глыбу. Именно это бросающееся в глаза английское воспитание, столь отличное от привычного русского, и обеспечило ему стремительное продвижение по чиновничьей лестнице, поскольку ко времени его возмужания отец уже скончался, а дипломатическое его поприще сын наследовать не пожелал по сугубо личным причинам.
Не пожелал, потому что дул на воду, ожегшись на молоке. Еще будучи студентом Оксфорда, он безоглядно влюбился в девушку из старой и уже обедневшей аристократической семьи. Однако он был достаточно богат, чтобы чисто по-русски о такой мелочи не задумываться, и все шло без сучка без задоринки, включая официальную помолвку. Добившись ее и донельзя обрадовавшись, он решил немедленно поехать в Россию, поскольку родители вернулись к родным пенатам по завершении отцом дипломатической службы. Однако родня официальной, сговоренной и оглашенной невесты не пожелала отпускать ее до венца вместе с женихом, заменив далекую Россию на близкий Париж.
Из Парижа английская невеста не вернулась. Родители предпочли пожилого французского графа молодому русскому студенту, не вдаваясь в объяснения. Викентий Корнелиевич Вологодов бросился за ними во Францию, желая хотя бы получить разъяснения от бывшей невесты и одновременно боясь этих разъяснений. В Париже он никого не нашел и поехал по следам сначала в Италию, затем в Швейцарию, Австрию и снова во Францию, где наконец-таки некий доверенный представитель счастливого графа настоятельно порекомендовал ему прекратить все попытки добиться свидания с бывшей невестой, пригрозив в противном случае официально обвинить его в преследовании с дурными намерениями.
– Вы ведете себя не по-джентльменски, месье, что дает графу право искать защиты от вашей назойливости у полиции.
Вологодов немедленно выехал на родину, месяц выжигал в себе не только любовь, но и саму память о ней, поступил на службу, в которой нашел если не утешение, то забвение. Жил одиноко, появлялся в обществе только в случае необходимости, и женщин для него более не существовало.
Он заново открыл их, повстречавшись с Наденькой Олексиной.
* * *
А Наденька вместе со своей горничной бродила по шумной, многолюдной Москве с горящими глазами и ликованием в сердце, и не подозревая, что стала необыкновенно желанной и, увы, недоступной принцессой последней сказки суховатого и – еще раз увы! – уже немолодого одинокого мужчины. Сейчас ее интересовало совсем иное – степенно обедающие из общего котла артельщики, чумазые трубочисты, звонкий выезд пожарных…