Йенс Якобсен - Нильс Люне
— Я так рада, Нильс… значит, моя жизнь не просто долгий, ненужный вздох, значит, я тебе понадобилась, значит, не напрасно мечтала, надеялась. Господи, как я надеялась. Но и грусти много в моей радости, Нильс! Исполняется самое заветное желанье, после стольких лет, а жить мне совсем недолго осталось.
— Зачем ты, не надо, все ведь хорошо, тебе с каждым днем лучше, мама, разве не правда?
— Так не хочется умирать, — вздохнула она. — Знаешь, о чем я думала долгими, бессонными, страшными ночами, когда ждала смерти? Хуже всего было для меня, что в мире столько прекрасного, и я вот умираю, а ничего не видела. Тысячи душ наполнялись, ширились от этой красоты, а я ничего не видела, и когда моя душа полетит на жалких крыльях, ничего–то с собой не унесет: я все только сидела у очага да слушала сказки про чудеса земные. О, какая тоска, Нильс, такая тоска, что и не расскажешь. Лежать прикованной к постели и все стараться вырвать из бреда красоту, какой не видела никогда: снежные Альпы, черные озера, светлые реки, холмы в виноградниках, горные цепи, руины за синими лесами и еще высокие залы, боги из мрамора — и все путается, ни с чем не совладать, и до того тяжело со всем этим, не виденным, прощаться… о, господи, и всей душой к нему рваться и знать, что уже стоишь на пороге, и толкают тебя за порог, а тебе туда не хочется… Нильс, мальчик мой, помяни меня, когда все это увидишь!
Она заплакала.
Нильс старался ее утешить. Он стал строить дерзкие планы о том, как скоро, скоро, когда она совсем выздоровеет, они вместе отправятся путешествовать; он поедет в город, посоветуется с доктором, и доктор непременно с ним согласится, что им лучше всего ехать, вот и такой–то ездил, и такой–то, и вылечились от одной перемены мест. Перемены делают чудеса. Нильс принялся составлять подробный маршрут, объяснял, как он ее укутает, на какие короткие расстояния будут они пускаться вначале, какой они заведут дневник, куда станут заносить любую подробность, как они отведают самых диковинных кушаний в местах самых прекрасных и как страшно будут они сперва грешить против чужой грамматики.
Так он без устали твердил весь вечер и все последующие дни, а она улыбалась и кивала, будто слушала забавную выдумку, и ясно было, что она ничуть не верит возможности путешествия.
По совету доктора Нильс, однако, делал приготовления, а она предоставила ему полную волю, но даже когда он уже назначил день отъезда, уверенно ждала, что случится то, что спутает все планы. И только увидев своего младшего брата, вызвавшегося приглядеть за именьем в ее отсутствие, она вдруг забеспокоилась, заторопилась, начала тревожиться, как бы что не помешало им в последнюю минуту.
И вот они уехали.
В первый день она все металась, ее мучили последние остатки страха, и лишь когда благополучно настал вечер, она поняла, что и вправду находится на пути к тому, о чем так долго мечтала. На нее нашла радость, возбуждение почти горячечное, и в каждом слове ее было затаенное ожидание, и ни о чем другом она и думать не могла.
Все, все сбылось, но увиденное не переполняло ее тем восторгом, какого она ожидала. Совсем другое было все в мечтах, и она сама оказалась совсем другая. В стихах и снах все рисовалось крупными, обобщенными штрихами, как по ту сторону озера, в дальней дымке предчувствия, прикрывавшей беспокойную толпу частностей, и даль сияла тишиною праздника, и красота была так явна, понятна, так доступна чувствам; теперь же, когда каждая черточка кричала о себе на все лады, и красота рассеивалась, как свет в призме, уже нельзя было перенести ее на другой берег. И фру Люне с глубокой тоской признавалась в душе, что чувствует себя нищенкой среди богатства, которым не умеет распорядиться.
Она жадно рвалась к новым местам, надеясь найти хоть одно знакомое по миру мечтаний, но этот мир с каждым новым ее шагом приглушал свой волшебный блеск и представал разочарованному взору в скучном освещении простой луны, простого солнца. Все поиски ее остались безуспешны, год тем временем был на исходе, и они поспешили в Кларан, где доктор советовал им провести зиму, куда слабый луч надежды манил усталую душу, пленницу мечты, — Кларан, край Руссо, блаженный край Юлии!
Там они и остались; но напрасно оберегала ее мягкая зима; недуг делал свое, и весна, победно пронеся по лесам благовестие распускающихся почек, оставила ее гибнущей посреди буйства обновления, и силы весенние, взывавшие к больной всеми лучами, всем воздухом, землею, водою, не сделали ее сильней, не пьянили кровь здоровьем, живительной радостью, нет, она таяла, увядала; ибо последняя мечта ее, окрепшая в тиши родного поместья, мечта о новой заре не исполнялась в большом мире чудес. Краски зари линяли, блекли по мере приближения к ним, не рождая рассвета, и она знала, что только для нее они блекнут, — ведь она тосковала пи краскам, какие жизни не даны, по красоте, какая на земле не родится. Жажда не утолялась, все больше ее мучила, жгла ей сердце.
А вокруг весна справляла пир, звонила в белые колокола подснежников, поднимала тонкие чаши купав. Сотни горных потоков опрометью неслись в долину объявить о весне, но повсюду опаздывали с вестью, всюду по зеленым берегам встречали их первоцвет весь в желтом, фиалки в голубом и кивали: да знаем мы, знаем, еще раньше вас заметили! Ивы вздымали желтые вымпелы, кудрявые папоротники, бархатные мхи гирляндами увивали голые стены виноградников, а понизу коричневой, зеленой, пурпурной бахромою пушилась яснотка. Мурава широко расстелила зеленый плащ, и на нем, нарядные, толпились цветы — звездные гиацинты, ветреницы анемоны, одуванчики и еще разные, разные цветы. А над ним царством парили, на столетних вишневых стволах, сияющие цветочные острова, и свет пенился, ударяясь о белые берега, а бабочки пятнали их красным и синим, принося вести снизу, с цветочного материка.
Каждый новый день нес новые цветы, вышивал ими по зеленой канве садов, метил ветви деревьев: исполинскими фиалками — иавловнии, а магнолии — огромными красно–крапчатыми тюльпанами. Цветы теснились вдоль тропок голубой и белой толпой, запрудили луга желтыми ордами, но нигде не было такого их разгула, как в теплых ложбинах среди гор, где под сверкающей зеленью лиственниц справляли белый пир нарциссы, наполняя воздух пьяным, глушащим запахом.
И посреди всей этой красоты сидела она, с несчастной жаждой красоты в сердце. Лишь в редкие вечерние часы, когда солнце катилось за лениво–пологие склоны Савойев и горы по ту сторону озера, пропитавшись лучами, сверкали, как бурое матовое стекло, — лишь и такие часы, случалось, ее убеждала природа. Когда дальние горы Юра кутались в желтые шали туманов, а в озере, красном, как медное зеркало, тонули золотые закатные стрелы и все сливалось в одно горящее марево — ее порой отпускала тоска, и душе открывались те милые пределы, которых она искала.
Чем больше расцветала весна, тем слабей делалась фру Люне, и скоро она уже не вставала с постели; но больше она не боялась смерти, она хотела умереть, чтобы за краем гроба встретиться лицом к лицу, душа к душе с той совершенной красотою, что наполняла ее здесь, на земле, таким мучительным предчувствием, очищенным, преображенным тоской долгих лет и оттого, наконец, близким к исполненью; и не раз снился ей нежный, грустный сон, как она будет возвращаться памятью к тому, что дала ей земля, — оттуда, с вершин бессмертия, где вся красота земная непременно будет блистать на другом, на дальнем берегу озера.
И она умерла, и Нильс похоронил ее на гостеприимном кладбище Кларана, где бурая почва прячет детей столь многих стран, где на столь многих языках твердят одни и те же слова печали надгробные колонны и урны.
Бело сверкают они меж темных кипарисов и снежноцветных калин; на многие сыплют лепестки ранние розы, часто синеет земля подле них фиалками, но каждый камень, каждую плиту непременно обвивает блестящий ласковый барвинок — могильный цветок, любимый цветок Руссо, такой небесно–синий, каким никогда не бывает синее небо.
9
Нильс Люне поспешил на родину, он не мог снести одиночества среди чужих лиц, но чем более приближался он к Копенгагену, тем настойчивей спрашивал себя, что его там ждет и зачем он не остался за границей. Кто у него в Копенгагене? Фритьоф не в счет, Эрик поехал учиться в Италию, стало быть, и он не в счет, ну, а фру Бойе? Странные у них отношения. Теперь, сразу после смерти матери, мысль о ней не то чтобы оскорбляла его, но была не в ладу с его настроением. Как чуждая нота. Будь она его невестой, молоденькой, краснеющей девушкой, он после исполнения сыновнего долга спешил бы к ней без всяких угрызений. И как ни старался он взглянуть на все со стороны, уговорить себя, что перемена его к фру Бойе одно мещанство и ограниченность, слово «богема» безотчетно вертелось в голове незваным именем неприятного чувства, неискоренимого ни какими доводами, и, будто в подкрепление этих мыслей, он, как только оставил за собой свои прежние комнаты у городского вала, отправился с визитом к статскому советнику, а не к фру Бойе.