Шолом-Алейхем - В маленьком мире маленьких людей
Короче, реб Шимшн-борода оставил после себя наследственную вотчину — собственный «город» в старой касриловской синагоге, но совершил одну небольшую оплошность — не указал, кому в наследство отказывает он свое состояние: Мееру или Шнееру?
По-видимому, реб Шимшн, да простит он мне, совсем не готовился покинуть сей мир, забыл, что ангел смерти вечно стоит у нас за плечами и следит за каждым нашим шагом, иначе он, несомненно, написал бы завещание или устно, при свидетелях, сообщил бы, кому должна перейти в наследство эта его собственность.
И что же вы думаете? Конечно, в первую же субботу после тридцатидневного траура в семье покойного разразилась междоусобица. Меер, понимаете ли, твердил, что по закону вотчина должна принадлежать ему, так как он старший (на добрых полчаса!), Шнеер же приводил в свою пользу сразу два довода: во-первых, не известно, кто из них старше, так как, если судить по тому, что рассказывает мать, их в детстве перепутали, и очень может быть, что он, Шнеер, значит, и есть Меер, а Меер — это Шнеер. И во-вторых, у Меера тесть — богач, у которого тоже есть собственное место у восточной стены, а так как сына у него нет, то само собой — через сто двадцать лет, если будет на то Божья воля, его место достанется Мееру, и тогда получится, что Меер станет владельцем двух мест у восточной стены, а он, Шнеер, останется ни с чем! Спрашивается: где справедливость? Где человечность?
Услышав последний довод, в спор вмешался новоявленный богач — тесть Меера и с великой запальчивостью открыл огонь: «Неслыханная дерзость! Мне еще не исполнилось и сорока лет, так что, во-первых, я имею в виду еще жить и жить, а они спешат поделить мое наследство! А во-вторых, откуда это известно, что я уже никогда не рожу сына? Правда, я его таки не рожу, но жена моя еще может родить сына, и не одного сына, а даже несколько сыновей! Слыханное ли дело, какова дерзость наглеца!»
И тогда люди взялись водворить между ними мир, захотели рассудить их, вынести «коль не приговор, то приговорен», предложили «город» оценить, установить его стоимость, и тогда пусть один из братьев выплатит другому законную долю. Казалось бы, разумный выход? Не так ли? Так вот ведь беда — оба брата и слышать не хотят о выплате. Не в деньгах у них, видите ли, дело, деньги — вздор! Дело было в упрямстве каждого из братьев, в том, что один все делал наперекор другому, возмущаясь: почему родной брат так упрям, почему он не желает уступить родному брату? Почему на отцовском месте сидеть именно ему, а не мне? Каждый из них был занят не тем, что касалось его самого, а тем, что касалось другого, — один желал унизить другого, как сказано: каково мне, таково и тебе — ни мне, ни тебе… И Мееры и Шнееры неутомимо ссорились между собой, усердно досаждали друг другу. Шутка ли — желание победить!
В первую субботу Меер явился в синагогу чуть пораньше и уселся на отцовское место, а Шнеер всю молитву простоял на ногах. В следующую субботу чуть раньше пришел и уселся на отцовское место Шнеер, а Меер все время стоял. В третью субботу Меер постарался прийти совсем рано, занял «город», накрылся с головой талесом, словно углубился в молитву, и — поди подступись к нему! В четвертую субботу Шнеер пришел еще раньше, захватил «город», накрылся с головой талесом, и — укуси-ка свой собственный локоть! Тогда Меер в пятую субботу явился чуть свет… Так Мееры и Шнееры обгоняли один другого до тех пор, пока они в одну прекрасную субботу не нагрянули оба в одно время, когда на дворе еще не рассвело, и встали у дверей синагоги (синагога была еще заперта); не произнося ни единого слова, они с разбойной злобой глядели друг на друга, подобно петухам, которые вот-вот наскочат и выклюют друг другу глаза… Так некогда, следует полагать, стояли первые два брата, первые два врага на свете, Каин и Авель, стояли одни в чистом поле, под Божьим небом, охваченные лютой враждой, готовые искромсать, сожрать брат брата, пролить невинную кровь…
3Оставили мы, значит, Мееров и Шнееров в субботу утром у синагоги. Они стояли один против другого, нахохлившись, как петухи, готовые накинуться и осыпать друг друга ударами. Не следует, однако, забывать, что Мееры и Шнееры были дети уважаемых родителей, порядочные молодые люди, не какие-нибудь, упаси Боже, сорвиголовы, чтобы ни с того ни с сего затеять драку. Они дожидались, пока явится служка Азриел и отомкнет двери синагоги, тогда будет видно, кто раньше захватит вотчину — Меер или Шнеер?
Эти минуты растянулись для них в целое десятилетие, они еле дождались, пока наконец увидели Азриела с ключами. И когда пришел Азриел, старик со свалявшейся клочковатой бородой, он никак не мог подступиться со своим ключом к двери, потому что оба брата уперлись в нее ногами — Меер правой ногой, Шнеер левой ногой, — и оба ни за что не хотели сдвинуться с места.
— Что же из этого выйдет? — проговорил Азриел, втянув носом основательную щепотку табака. — Если вы тут оба будете стоять, как две подпоры, я не смогу открыть дверь, и синагога окажется закрытой на целый день. Какой в этом толк? А ну, пожалуйста, скажите сами!
По-видимому, эти слова возымели должное действие, потому что Мееры и Шнееры подались назад — один правей, другой левей — и дали Азриелу подойти с ключом к двери и отомкнуть засов. Едва засов отодвинулся и дверь распахнулась, Мееры и Шнееры ринулись внутрь.
— Полегче, вы же вот-вот опрокинете человека! — вскричал служка Азриел, но, прежде чем он успел выговорить еще слово, бедняга уже лежал растоптанный братьями и вопил не своим голосом: — Полегче, вы же вот-вот растопчете еврея, отца семейства!..
Но Меерам и Шнеерам было не до служки Азриела с его семейством, у них на уме была вотчина; они, перепрыгивая через скамьи и столики, устремились туда, к восточной стене, и, прибыв к месту, оба разом уселись; упираясь плечами в стену и ногами в пол, оба втискивались в «город», налезали один на другого, пинались, дергали друг друга за бороды, скрежетали зубами и хрипели:
— Подохнешь, а «город» не возьмешь!
В это время служка Азриел, расправив свои помятые кости, подошел к Меерам и Шнеерам и, увидев, как они оба лежат, вцепившись друг другу в бороды, принялся их улещивать, унимать, так сказать, добром:
— Тьфу! Постыдились бы! Два брата, два кровных брата — дети одного отца и одной матери — бессовестно дерутся! Да к тому еще где? В священном месте! Фу-фу!..
Служка Азриел, однако, и сам видел, что его поучения теперь ни к чему, что это попросту слова, пущенные на ветер; наоборот, он своими речами, можно сказать, поддал еще больше жару, и эти два брата — дети одного отца и одной матери — так далеко зашли в своей лютости, что у одного в руке оказался клок черных волос (из бороды Меера), у второго — клок красных волос (из бороды Шнеера), лица обоих украсили синяки, а у одного из них вдобавок хлынула кровь из носу.
Покуда дело ограничивалось тасканием за бороду, покуда братья обходились пощечинами, тумаками и оплеухами, служка Азриел еще мог говорить им слова укоризны, пытаться поучать их, но, увидев, что льется кровь, Азриел не выдержал — ведь когда льется кровь — пусть даже из носу — это очень дурно! Это приличествует прощелыгам, а не порядочным молодым людям. Тьфу, тьфу, мерзость премерзостная! И служка Азриел недолго думая бросился в боковушку, схватил там ведро с водой и окатил ею обоих братьев.
Холодная вода испокон веку, с тех самых пор, как существует мир, лучшее средство, чтобы отрезвить человека; человек, будь он даже в состоянии величайшего раздражения, жесточайшего гнева, приняв ледяную баню, тотчас же освежается, охлаждается и приходит в себя… От неожиданной студеной бани, которой угостил их Азриел, Мееры и Шнееры словно пробудились от сна, взглянули друг другу в глаза и устыдились, как Адам и Ева, когда вкусили от древа познания и увидели свою наготу… И не далее как в эту же субботу вечером Мееры и Шнееры шествовали в сопровождении сограждан к раввину реб Иойзефлу, чтобы довериться суду людей, — пусть люди разрешат их спор.
4Не будь Касриловка такая глушь, не будь она так далеко от шумного света — и если бы там, к примеру, выходили газеты, вестники, журналы, великий мир, несомненно, общался бы с раввином реб Иойзефлом. Все газеты были бы полны им и его мудростью. Мыслители, великие ученые, знаменитости всего мира устремились бы к нему — увидеть его, услышать умные речи из его уст. Фотографы и художники изобразили бы его, а портрет распространили во всех уголках мира. Интервьюеры морочили бы ему голову, донимали, не давали бы житья, стараясь узнать всю его подноготную. Какие он любит блюда? Сколько часов в день спит? Верит ли в бессмертие души? Какого он мнения о курении папирос и считает ли полезной велосипедную езду? И многое иное… Но так как Касриловка — глушь и находится далеко от шумного света, а газеты, вестники, журналы там не выходят, то мир ровно ничего не знает о раввине реб Иойзефле. Газеты не упоминают его имени. Фотографы и художники не делают его портретов. Интервьюеры оставляют его в покое. И реб Иойзефл весь свой век живет тихо, скромно, без трескотни, без тарарама. Никто не может ничего рассказать о нем, кроме касриловцев, которые превозносят его, благоговеют перед ним. Все его деяния они щедро награждают почетом (денег в Касриловке нет, но почета — сколько хотите!..). Они говорят о нем, что он — из тех потаенных мудрецов, которые не кичатся своей мудростью; что, только придя к нему на суд, можно увидеть, как он пытлив, как глубок, как проницателен, можно убедиться, что он обладает истинно Соломоновой мудростью!