Генрих Бёлль - Кашель на концерте
Унтер-офицер стоял у стойки и беседовал с опрятной старушкой, которая не понимала ни слова. Оба они смеялись. Старушка сунула руку под стойку и поставила на столешницу бутылку, я подошел поближе и увидел, что это был настоящий черри-бренди.
— Еще одну, — смеясь попросил унтер-офицер, сопроводив свои слова жестом. На свет Божий появилась вторая бутылка, по всей видимости что-то вроде абрикосового шнапса. А потом еще и виски, настоящее английское виски… А унтер-офицер все повторял и повторял свой жест, пока старушка, не переставая смеяться, не выставила из-под стойки шесть бутылок…
Она написала мелом на столбике рядом с кухонной дверью все цены, быстро сложила цифры и показала унтер-офицеру сумму. Получилось сто девяносто два пенго…
Унтер-офицер положил на стойку две банкноты по сто пенго и бросил мне: «Забери». Я с трудом затолкал четыре бутылки в сумку через плечо, и еще по одной мы сунули в карманы.
— Дружище, — спросил я унтер-офицера, — где ты только берешь деньги?
— Черт его знает, — засмеялся он в ответ, — наверное, на улице валяются, а мне остается их только подобрать…
В настоящем санитарном поезде было так шикарно, что я сам себе показался преступником. Белоснежные кровати, которые мягко покачивались, и миловидная обходительная сестричка, к тому же все время играет музыка, и не по радио. Тут был чудесный проигрыватель и список имеющихся у них пластинок, который они пускали по рукам, и можно было устраивать «концерт по заявкам». Я заказал Бетховена, мой унтер-офицер — Листа… На втором круге я опять попросил Бетховена, а он — Шопена. Он лежал рядом со мной, мы оба находились наверху, так сказать, на втором этаже, и настолько близко друг к другу, что он мог протянуть мне бутылку.
— Чтобы подольше не заживало, — сказал он.
— За твое здоровье, — ответил я.
Мы выпили… Подо мной лежал раненный в бедро с переломом кости, а под унтер-офицером — с ампутированной левой рукой. Мы угостили обоих.
Тот, что без руки, выпив два глотка черри, стал страшно разговорчивым.
— Это ж надо, — начал он, — руку мне отхватило, как ножом отрезало. Я-то решил, что осколок просто проскочил насквозь, а оказалось, что руку оторвало, но не совсем. Она висела на одной жилочке, подумать только. На одной-единственной, а я вообще ничего не почувствовал и вскочил на ноги. Лейтенант помог мне выбраться из траншеи, я и помчался к доктору, а рука… рука — представьте себе! — она болталась и подпрыгивала — знаете, как резиновые мячики, которые раньше продавались на ярмарках, или как соломенный шарик на резинке… Вверх и вниз… иногда до земли… болталась так… и много крови вытекло, но я бежал быстро, только представьте себе, как… А врач щелкнул ножницами, просто щелкнул разок, и все. Вот как парикмахер отхватывает лишний волосок. И моя рука уже валяется на земле… — Он засмеялся. — Хотелось бы мне только знать, где ее похоронили. Дай еще глотнуть. Врач говорит, рана моя совсем простая и заживет быстро. — Он выпил.
— Хочешь тоже глотнуть? — спросил унтер-офицер раненного в бедро, который лежал подо мной.
— Нет, — простонал тот, — кажется, мне это вредно. Мне сейчас плохо…
— А я, — продолжал однорукий, — должен теперь, собственно говоря, получить Золотой крест. Как вы думаете? Я был на передовой три недели, и в первый же день меня слегка ранило, но кровь все же текла, это ведь считается, верно? Однако мне пришлось остаться на передовой, и через неделю меня опять зацепило — в ногу, в самом низу. И опять кровь текла, вот уже два ранения, верно ведь, а теперь и это… Значит, уже три ранения, и они должны дать мне Золотой крест. Так ведь? Дай мне еще глотнуть. — И продолжал: — Ребята, мой фельдфебель сидит в резерве, уж он-то вытаращит глаза, когда я вернусь с Золотым и Железным крестами, за четыре недели уже Золотой и Железный, ведь Железный полагается давать вместе с Золотым. — Он рассмеялся. — Глаза-то он вытаращит, но будет помалкивать, он всегда говорил, что я невежа и хам, такой хам, каких он еще в жизни не видывал. Да, глаза-то он вытаращит… Вы не думаете… Черт побери, это что — станция?
Окна были задернуты, но до нас доносились звуки сутолоки на перроне, и когда я немного сдвинул вбок шторку, то и впрямь увидел большой перрон.
— Тебе что-нибудь видно? — спросил однорукий. — Мне только рельсы и вагоны.
— Да, вижу перрон, там стоят офицеры, венгерские и немецкие, а еще женщины… темно стало… Нескольких раненых выносят из вагонов.
— Как называется станция? — спросил мой унтер-офицер. — На вот, глотни еще разок.
Я сперва глотнул, а уж потом опять выглянул в окошко. Поискал глазами вывеску, но она, очевидно, висела поперек перрона. Так что я ничего не увидел. Потом в вагон вошла сестричка с санитаром. Принесли бутерброды и какао. Раненный в бедро, что лежал подо мной, начал сильно стонать.
— Дерьмо это все, — наорал он на сестричку, — не хочу ничего жрать! Вытащите мне это чертово железо из ноги! Плевать я хотел на вашу жратву и на ваше какао, не хочу никакого какао, как не хотел куска железа в ногу…
Сестрица побледнела.
— Но я же не виновата, — прошептала она. — Подождите…
Она поставила поднос на стул рядом с кроватью однорукого и побежала в середину вагона, где стоял белый столик с медикаментами. Наступила мертвая тишина, и все слушали, как брюзжит раненный в бедро:
— Какао… Какао… Думают, я совсем обезумею от восторга, раз лежу на белых простынях и мне подают какао. Я не хотел ни какао, ни этой качалки, но и куска железа в ноге я тоже не хотел. Я хотел остаться у себя дома, я плюю на… Плюю на все!
Теперь он уже кричал, как безумный. На фоне его крика молчание остальных казалось еще тягостнее. Бледная как полотно сестрица прибежала со шприцем в руке.
— Помогите мне, — сказала она санитару, молча стоявшему возле моей кровати. Сестра взглянула на температурный лист. — Гролиус, — тихонько сказала она — ну, будьте же благоразумны. Правда, у вас боли, и я…
— Укол! — завопил раненный в бедро. — Ясно, укол… Сделай мне укол. Не хочу больше терпеть эти боли. Только, — он вдруг опять страшно застонал, — только не думай, что я от радости упаду в обморок, раз вы смилостивились и сделаете мне укол. Сделайте укол вашему фюреру. — В вагоне все замерли. — Вот именно, сделайте наконец укол этому мерзавцу! Ой!
Сестра уколола его в руку. Было очень тихо, и сестрица пробормотала:
— Он бредит… Да, бредит…
— Дерьмо, — буркнул раненный в бедро. И повторил едва слышно: — Дерьмо…
Я свесил голову и увидел, что он уснул. Его сложенные в горькую гримасу губы казались почти черными на фоне рыжеватой щетины.
— Ну, ребятки, — сказала сестрица веселым голосом, — сейчас у нас будет ужин.
Она принялась разносить какао и бутерброды. Порция раненного в бедро все еще стояла на стуле однорукого.
Какао было и вправду отличное, а на ломтиках хлеба лежала консервированная рыба. Сестра вернулась с пустым подносом.
— Слушайте, — сказала она санитару, — отдайте молодому парнишке порцию этого… — Она указала на храпящего раненного в бедро. — Он молодой, — добавила она и улыбнулась мне, — а молодым всегда есть хочется… — Сестра остановилась в дверях с пустым подносом и спросила: — Есть у кого еще что-нибудь срочное?
— Таблетки! — крикнул кто-то из глубины вагона. — Таблетки, у меня болит…
— Опять? — спросила сестра. — Нет-нет, не сейчас, через полчаса все равно буду раздавать таблетки на ночь…
— Сестричка, — обратился к ней мой унтер-офицер, — где это мы стоим?
— Мы в Надькарой, — ответила та.
— Дьявол! — вскрикнул унтер-офицер. — Проклятье…
— Зачем же вы теперь-то сердитесь? — спросила сестра.
— Да это так, ничего…
Сестра ушла.
— В чем дело-то? — спросил я унтер-офицера.
— В том, что теперь ясно: мы все-таки едем только до Дебрецена, весь поезд. Это максимум еще полночи. А потом опять попадем в такой дерьмовый госпиталь, где запрещают выходить на улицу.
— Я слышал, что мы приедем в Вену, — вмешался однорукий.
— Чушь! — крикнул кто-то впереди. — Поезд идет в Дрезден…
— Чепуха. В Венский лес.
— Ах, ребятки, — сказал мой унтер-офицер, — вот увидите, конец пути будет в Дебрецене.
— Это правда? — спросил я тихонько.
— Да, — грустно ответил он, — давай выпьем… Я ведь точно знаю.
Я не хотел после какао пить ликер… Мне хотелось сохранить это великолепное самочувствие. Выкурив сигарету, я тихонько откинулся на подушки и стал смотреть в окошко: я чуть-чуть сдвинул вбок светомаскировку и смотрел на картины теплой темно-серой ночи, мелькавшие за окном. Поезд опять ехал… Было совсем тихо, так что я слышал только слабые стоны спящего раненного в бедро. Надеюсь, он проспит до самого Дебрецена, подумал я, надеюсь также, что однорукий будет помалкивать о своем Золотом кресте и знакомом фельдфебеле… И надеюсь, что никто спереди или сзади не начнет орать и выкрикивать ругательства, а если сестричка придет, ласковая милая сестричка, я дам ей опять пощупать мой пульс, чтобы почувствовать на своем запястье ее теплую и милую маленькую ладонь, а если она захочет дать мне таблеток, я попрошу, чтобы она положила их прямо мне в рот, как вчера, когда ее белые теплые пальчики мгновение лежали на моих губах. Такое восхитительное было состояние — совершенно не испытывать голода, лежать, откинувшись назад, и смотреть на теплую темно-серую ночь.