Луи Селин - Путешествие на край ночи
С минуту сомневаешься и потом наконец принимаешь его таким, каким оно стало, это лицо, со всей его отвратительной, растущей дисгармонией. Нужно смириться, признать эту старательно, медленно выгравированную двумя годами карикатуру. Признать время, наше подобие. Только тогда можно сказать, что вполне узнал человека (как иностранную монету, которую сначала не знаешь — брать, нет ли), что стоишь на верной дороге, что не ошибся направлением и что, не сговариваясь, мы еще два года шли по той же неминуемой дороге, дороге гниения. Вот и все.
Когда Мюзин встречала меня вот так, случайно, она старалась избежать меня, отвернуться, что-нибудь сделать: такой мы на нее наводили ужас, я и моя большая голова… От меня дурно попахивало всем ее прошлым, но я слишком много лет ее знаю, знаю ее возраст, и, что бы она ни делала, ей от меня не уйти. И она не смеет уйти, смущенная моим, для нее чудовищным, существованием. Ей кажется необходимым, ей, такой деликатной, задавать мне идиотские, нелепые вопросы, она ведет себя, как прислуга, которую застаешь на месте преступления. У женщин — душа прислуги. Но, может быть, это отвращение ко мне существует больше в ее воображении, чем на самом деле: так пробую я себя утешать. Может быть, это я сам внушаю ей, что я отвратителен. Может быть, у меня в этом отношении особое дарование. В конце концов, может быть, в уродстве столько же возможностей для искусства, сколько в красоте? Нужно просто начать культивировать этот жанр, только и всего.
Долгое время я думал, что Мюзин дурочка, но это было точкой зрения самолюбивого и отвергнутого человека. Понимаете, во время войны мы были еще невежественней и самовлюбленней, чем сегодня. Мы тогда почти ничего не знали о том, что вообще делается на свете; словом, люди мы были несознательные…
Субчики в моем роде тогда еще легче, чем сейчас, принимали черное за белое. Оттого, что я был влюблен в Мюзин, оттого, что она была так прелестна, мне казалось, что я приобретаю всяческие возможности, в особенности храбрость, которой мне так недоставало, и все это потому, что моя милая была так прелестна и что она была такой прекрасной музыкантшей. Любовь — как спиртные напитки: чем человек беспомощней и пьянее, тем он чувствует себя могущественнее, и хитрее, и увереннее в своих правах.
Мадам Эрот, двоюродная сестра многочисленных погибших героев, никогда больше не выходила из своего тупика иначе, как в глубоком трауре; и то она бывала в городе очень редко, так как ее комиссар был довольно-таки ревнив. Мы собирались в столовой за магазином, которая благодаря прекрасным делам начинала смахивать на настоящий маленький салон. Мы приходили туда поболтать, мило, прилично поразвлечься при свете газовой лампы. Мюзиночка за роялем нас очаровывала классиками, одними лишь классиками, считаясь с приличиями тяжелых дней. Мы просиживали плечом к плечу, лелея наши общие секреты, наши страхи и наши надежды.
Служанка мадам Эрот, недавно к ней поступившая, очень интересовалась тем, когда же все наконец переженятся. У нее в деревне свободная любовь была не в ходу. Все эти аргентинцы, офицеры, все эти рыскающие взад и вперед клиенты наводили на нее почти животный страх.
Мюзин все чаще проводила время с аргентинскими клиентами. Таким образом я досконально изучил и кухни, и прислуг этих господ: так часто мне приходилось поджидать мою любимую в лакейской. Кстати, лакеи принимали меня за кота. А потом вообще стали принимать меня за кота, включая Мюзин, одновременно, кажется, и все завсегдатаи магазинчика мадам Эрот. Я тут был ни при чем. Кроме того, все равно рано или поздно приходится в глазах людей занять какое-нибудь социальное положение.
Я получил от военных властей еще раз отсрочку на два месяца, и даже поговаривали о том, чтобы окончательно меня забраковать. Мы решили с Мюзин поселиться вместе в Бийанкуре. На самом деле это было просто хитростью с ее стороны, чтобы отделаться от меня: она пользовалась тем, что мы жили так далеко, и домой возвращалась все реже и реже. Она всегда находила какой-нибудь предлог, чтобы остаться ночевать в Париже.
Тихие ночи Бийанкура оживлялись иногда пустяковыми тревогами по поводу аэропланов и цеппелинов, благодаря которым городские жители могли себе позволить испытать некоторую дрожь. Поджидая любимую, я шел, когда темнело, к мосту Гренель; тень от реки доползает до полотна метро, где в полнейшей мгле четками натянуты фонари и груда металла с грохотом вонзается прямо в чрево больших домов набережной Пасси.
В городе есть такие уголки, до того по-глупому безобразные, что там почти никогда никого не встречаешь.
В конце концов Мюзин стала возвращаться к нам домой только раз в неделю. Все чаще и чаще стала она сопровождать певцов к аргентинцам. Она могла бы играть и зарабатывать на жизнь в кинематографах, куда мне было гораздо проще заходить за ней, но аргентинцы были веселы и хорошо платили, в то время как в кинематографах было грустно и платили плохо. Предпочитать одно другому — это и есть жизнь.
Тогда, чтобы окончательно меня погубить, появился «Театр для армии». Мюзин тут же завела все необходимые связи в министерстве и все чаще и чаще стала уезжать на фронт развлекать наших солдатиков — и это по целым неделям. Там она преподносила сонату и всякие адажио генеральному штабу, расположившемуся в партере, чтобы удобнее было любоваться ее ногами. Солдаты, в амфитеатре за ними, получали только слуховое удовольствие. После этого она, естественно, проводила какие-то очень сложные ночи в гостиницах военной зоны. Раз как-то вернулась ко мне веселая, с дипломом за храбрость в руках, подписанным одним из самых славных генералов, не кем-нибудь! Этот диплом положил начало ее карьере. Повсюду ее чествовали. Все сходили с ума по ней, по моей Мюзин, по очаровательной «скрипачке войны»! Такая свежая, кудрявая, да еще героиня. От этого кокетливого героизма можно было положительно голову потерять. Ах! Уверяю вас, судовладельцы из Рио готовы были подарить свое имя, все свои акции этой девушке, которая придавала столько женской прелести воинственной французской доблести.
Нельзя отрицать, что Мюзин сумела составить себе очаровательный репертуар из военных авантюр, которые, как кокетливая шляпка, ей были очень к лицу. Она часто удивляла меня самого чувством такта, и я должен был признать, что рядом с ней, когда начинал плести что-нибудь про фронт, сам себе казался грубым симулянтом. Она обладала необычайной способностью находчиво переносить свои рассказы в какую-то драматическую даль, где все становилось драгоценным и значительным. Все, что мы, вояки, — я это внезапно понял, — могли натворить, было грубо и недолговечно. Красавица работала на вечность.
Поверь Клоду Лоррену — первый план картины всегда внушает отвращение, и искусство требует, чтобы весь интерес произведения сосредоточивался вдали, в неуловимом, там, где укрылась ложь, эта мечта, заимствованная у действительности, — единственная любовь человека. Женщина, которая умеет считаться с вашей натурой, с легкостью становится необходимой нам, высшей надеждой. Мы ждем от нее, чтобы она сохранила для нас обманчивый смысл существования, но пока что, исполняя эту волшебную обязанность, она может зарабатывать себе на пропитание… Мюзин так и поступала, совершенно инстинктивно.
Аргентинцы эти расположились около заставы Терн, у входа в Булонский лес, в маленьких, плотно закрытых блестящих особнячках, где зимой так уютно и тепло, что, не заходя туда с улицы, вы невольно вдруг начинаете чувствовать себя оптимистом.
В трепетном отчаянии я решил, как я уже говорил, для того, чтобы проделать все глупости подряд, не пропустив ни одной, ходить возможно чаще в лакейские поджидать мою подругу. Иногда я терпеливо ждал до утра, но ревность не давала мне спать, также и белое вино, которое прислуга мне щедро подливала. Аргентинских господ я видел редко, я слышал их песни, трескучий испанский язык и безостановочную игру на рояле, на котором большей частью играли другие руки, не руки Мюзин. Что же эта стерва делала в это время своими руками?
Когда она меня встречала утром у дверей, она делала гримасу. В те времена я еще был примитивен и не хотел отдавать мою красавицу, как пес не хочет отдать кость…
Большую часть молодости теряешь по собственной неловкости. Было совершенно очевидно, что любимая скоро бросит меня, и навсегда. Тогда еще меня не научили тому, что есть два человечества, ничего общего друг с другом не имеющие: богатые и бедные. Мне понадобилось, как многим другим, двадцать лет и война, чтобы научить меня оставаться в моей категории, спрашивать, сколько стоят вещи и живые существа, прежде чем дотронуться до них, а главное, прежде чем привязаться к ним.
Греясь в лакейской рядом с моими приятелями лакеями, я не понимал, что над моей головой танцуют американские боги; они могли бы быть и немцами, французами, китайцами — это было неважно, но это были боги: богатые. Вот что следовало понять. Они наверху — с Мюзин, я внизу — ни с чем. Мюзин серьезно задумывалась относительно своего будущего; она предпочитала соединить его с богами. Я тоже, конечно, думал о моем будущем, но в какой-то горячке, потому что все время под сурдинку во мне сидел страх быть убитым на войне и страх умереть с голоду в мирные времена. Смерть выпустила меня на поруки, и я был влюблен. Это вовсе не было кошмаром. Недалеко от нас, меньше чем за сто километров, миллионы людей, храбрых, хорошо вооруженных, образованных, ждали меня, чтобы расправиться со мной: ждали и французы, чтобы содрать с меня шкуру в том случае, если я не соглашусь отдать себя на растерзание тем, кто напротив.