Менделе Мойхер-Сфорим - Фимка хромой
— Напомните мне, реб Алтер, — говорю я, после того как изложил по-своему сообщение Фишки и навел некоторый порядок в перечне наших нищих, — напомните мне, пожалуйста, может быть, есть еще какие-нибудь нищие, которых я, чего доброго, забыл внести в этот список!
— А не все ли равно? — отвечает реб Алтер и укоризненно морщится при этом, как морщится пожилой человек при виде дурачеств подростка. — Подумаешь, какая беда, если даже, не дай бог, забыли… Велика важность — список! Как будто нельзя, упаси бог, быть нищим, не состоя в вашем списке!..
— Не скажите, реб Алтер! — стою я на своем. — Наши нищие невероятно заносчивы, жаждут почета. Только померещится кому-либо из них малейшая обида— он готов вас живьем съесть. Упаси вас бог от нищего-аристократа! Видите, вот я и вспомнил! Есть, не сглазить бы, еще много всяких нищих: достославные «внуки» праведников, евреи из Иерусалима, палестинские евреи, погорельцы, больные, страдающие геморроем и имеющие на то свидетельства от врачей, покинутые жены, всякого рода вдовы, сочинители, недавно появившиеся сочинителыпи с произведениями своих мужей. Да и нас с вами, реб Алтер, тоже черт не взял. Можно смело прибавить книгонош. А уж если на то пошло, то и наших печатников и всякого рода редакторов и всех работников — наборщиков, корректоров, писателей, корреспондентов… Всех их в один ряд с остальной нищей братией!.. А сейчас, реб Алтер, надо этих людей рассортировать, поставить каждого на свое место в списке. Кажется, никого не забыл, а?
— Фи, бросьте, реб Менделе! — в сердцах говорит Алтер и начинает почесываться. — Довольно, хватит ваших нищих! У меня по всему телу зуд пошел, будто блохи одолели. По мне, вы могли бы сделать все это покороче: все евреи — сплошь нищие, и дело с концом. И все тут. Дайте Фишке продолжать рассказ и не перебивайте его. Подсказать слово, когда оно застревает у него в горле и он начинает давиться, или поправить его, — это еще куда ни шло.
С самого начала Фишка был вроде одного из тех канторов, которые кривят рот и произносят ломаные, искалеченные слова, а я — его подпевалой, помогавшим ему в трудную минуту тем, что подхватывал слово, которым он давился. Без меня Фишку трудно было бы понять. Я потом покажу это на примере. Алтер же только подгонял его своими словечками: «словом, короче говоря», «в общем ничего». Так иной прихожанин в синагоге подгоняет и поторапливает кантора, предвкушая у себя дома добрую рюмку вина и праздничный обед.
— Мы с женой пьинадьежайи к пешим. Ну, можете себе пьедставить, как мы с моими бойными ногами медьенно пьейись, пойзьи, как яки… — так начинает Фишка на своем косноязычном наречии.
На исправленном при моей помощи языке это означает:
— Мы с женой принадлежали к пешим. Можете себе представить, как с моими больными ногами мы медленно плелись, ползли, как раки…
Так, с моими исправлениями, Фишка продолжает свой рассказ:
— Жена стала меня понемногу поругивать, проклинать, говорить мне колкости, сочинять для меня прозвища и попрекать больными ногами. Предъявляла ко мне претензии: она, мол, во мне окончательно обманулась. Она меня в люди вывела, обеспечила заработком, создала мне положение, а я ей не предан и все делаю ей наперекор. Однако это случалось редко. Я не обращал внимания на ее речи, проглатывал все обиды, думая про себя: все жены таковы, иначе и быть не может. Каждая жена потчует своего мужа словцом, а иной раз и тумаком. Как только гнев у нее остывал, жизнь снова налаживалась и Фишка снова бывал в почете. Она клала руку мне на плечо и говорила: «Айда, Фишка!» Я шагал впереди, она за мной, и у обоих бывало хорошо на душе. Так-то мы ползли и передвигались.
До Балты мы тащились что-то очень долго и упустили там большую ярмарку, славящуюся на весь мир. Жена была вне себя, страшно огорчалась, будто потеряла невесть какие богатства. Я старался ее утешить, убеждал:
— Ну, ничего особенного! Дома в Балте для нас, слава богу, остались. Мало нам стольких домов, что ли, такого города? Не греши!
А она знай твердит свое:
— Чтоб тебе сгореть вместе с твоими домами! На что мне, будь ты проклят, твой город, такой грязный город? И этакий город ты мне предлагаешь? Не желаю! Слышишь? Не хочу я такого города! Провались ты сам в это болото и подавись твоим городом, твоей грязной Балтой!
— Реб Алтер, есть! — восклицаю я неожиданно. — Вспомнил еще один вид нищих! Нищие-банкиры!
— Подумаешь, находка! — говорит Алтер, прищелкивая языком. — По мне, хоть бы их и на свете не было!
— Одного из этой братии, Симхеле Живучего, я очень хорошо знаю в Глупске. У него в особой книге записаны все дома с оценкой сколько каждый из них должен в течение года принести ему дохода. «Дома, — говорит он, — принадлежат мне, они платят мне подать, весь Глупск — моя вотчина!» Обычно он каждый день обходит определенный район. В дом он входит весело, развязно. Если сразу подают милостыню — ладно. Если нет, он говорит: «До свидания! Ничего, я запишу за вами должок!» — и убегает.
А не слыхали ли вы, реб Алтер, истории о том, как один нищий из Глупска породнился с нищим из Тетеревки и дал в приданое все глупские дома? Это был Симхеле Живучий! А то, может, слыхали, как один богач, справляя свадьбу, устроил обед для нищих. И вот один из приглашенных нищих пришел в сопровождении другого, непрошеного. Когда его спросили: «Уважаемый, по какому случаю вы тащите за собой лишнего человека?» — он ответил: «Это мой зять, он у меня на хлебах…» Это опять-таки был Симхеле Живучий. Словом, Симхеле прибрал к рукам Глупск со всеми домами.
— По мне, ваш Симхеле Живучий мог бы окочуриться! — коротко замечает Алтер и просит Фишку продолжать.
Фишка начинает на свой манер, я помогаю ему по- своему, и рассказ продолжается:
— Мы шли не прямо из города в город, все дальше и дальше вперед. Мы ползли то туда, то сюда, сворачивали то направо, то налево, как придется. Однажды мы очутились в городе, который мог бы провалиться к дьяволу, до того как я в него попал. То есть, против самого города я ничего не имею. Наоборот, город очень хорошо меня принял и дал мне все возможности поби раться, но там я повстречался с этим душегубом, чтоб его без ножа зарезало! Паралич его разбей! Вот как это было.
В городе, куда мы прибыли, расположилась «конница» — полевые нищие в кибитках. Нищие бунтовали. Дело в том, что некоторые местные обыватели, из нынешних, вздумали ввести новшество: чтобы нищим, за исключением стариков, больных и калек, ничего не давать. Здоровые парни, женщины и девицы, говорили они, могут служить, работать и собственным трудом заработать себе кусок хлеба. Глупая еврейская жалостливость ничего, мол, кроме вреда, не приносит. Из-за этого, по их мнению, среди евреев развелась такая уйма дармоедов, которые, подобно клопам, сосут чужую кровь и поедом едят людей. И вот горожане устроили нечто вроде фабрики и крепким, здоровым нищим, приезжающим погостить в этот город, предлагали заняться каким-нибудь ремеслом: вить веревки, шить мешки… За работу кормили. Нищие стали заглядывать сюда пореже. «Конница», которую мы здесь застали, была ужасно возмущена новыми порядками.
— Что ж это такое! — кричали они. — Светопреставление да и только! Где же еврейское милосердие? Значит, конец еврейству?!
Один из нищих, рыжий здоровенный детина, — разрази его громом! — был у них коноводом, он кричал больше всех:
— Содом! [22] Настоящий Содом! Почему это богачи могут сидеть себе спокойно, как баре, а другие должны на них работать? Разве их богатство — не чужой труд, не чужая работа, не чужой пот?! Все они холят и берегут себя, а работать заставляют других. Богач, чем он толще, чем здоровее, чем жирнее у него брюхо, тем он солиднее и почтеннее, а наш брат должен, наоборот, скрывать свое здоровье, стыдиться его, будто украл. Каждый имеет право кричать, надрываться: «Почему такой здоровяк работать не идет?» Пора бы, честное слово, поменяться, пусть богачи попробуют поработать! В чем дело? Не в силах они, что ли?
— Правильно, Файвушка, правильно! Мы тоже евреи, тем же миром мазаны, что и они! — дружно поддержали нищие рыжего коновода, уходя один за другим из богадельни.
Однажды вечером прохожу я случайно мимо синагогального двора. Было уже темно. На улице вертится много всякого народа. Вдруг из-за угла доносится до меня чей-то плачущий голос, с мольбой, способной даже камень тронуть. Останавливаюсь и неподалеку от себя вижу согнувшегося в три погибели человека. На руках он держит подушечку, а оттуда доносится истошный визг младенца. Несчастный отец бросается го туда, то сюда, трясет, качает ребенка, стараясь унять его, и горько стонет: «Ах ты горе мое горькое! Жена умирает, оставляет у меня на руках такую крошку! Горе тебе, несчастная моя сиротинушка! Каково тебе будет без матери! А-а-а! Тише, тише! Ну, что же мне с тобой делать, бедняжечка моя?» Каждый прохожий подает ему сколько может, женщины пытаются утешить его добрым словом, а он знай твердит свое: «Ох, горе мне! Ох, несчастное дитя мое!» И все время трясет подушку и места себе не находит. Сердце у меня надрывалось от жалости к горемычному отцу и злосчастной сиротке, еще в пеленках лишившейся матери. Вытащил я из кармана три гроша и подошел поближе к несчастному. Но как только я протянул к нему руку, он меня как ущипнет, приговаривая при этом скорбным голосом: «Ой, лихо тебе!» И так выговаривает слово «тебе», будто имеет в виду меня. Хватаюсь за руку от боли, отскакиваю в испуге в сторону и несколько секунд не могу прийти в себя от изумления. Несчастный отец тотчас оборачивается ко мне, я всматриваюсь и чувствую, как озноб проходит у меня по всему телу…