Мария Пуйманова - Игра с огнем
— Послушайте, Димитров, — недовольно сказал председатель. — Не разыгрывайте перед нами комедию. У вас достаточно судебной практики еще по Болгарии. Пора бы вам знать, что перед следователем не может быть ничего личного. Вы это сами понимаете.
Димитров поглядел в глаза председателю.
— В моем деле следователь был не нужен, — выговорил он громко, чтобы все слышали. — Господин председатель, мы с вами оба знаем, в чем моя вина. Я признаю учение Ленина, Советский Союз и Сталина, а этого в Германии сегодня не прощают.
— Уведите его, — сухо сказал председатель.
В дверях Димитров остановился.
— Если будете зачитывать вместо моих ответов протоколы следователя — они недействительны! — бросил он в зал. — Ни одного из них я не подписал, господин председатель. Предупреждаю вас!
И увели Димитрова, защитника горных пастухов, защитника черноморских грузчиков, горняков Перника, табачниц, батрачек на розовых плантациях, рабочих в каменоломнях и на виноградниках. Говорите после этого, что нет больше богатырских песен! Пойдите навстречу солнцу, в утреннюю страну, в славянские земли, — там они звучат до сих пор. Всякий, у кого были легкие, дышал полной грудью — так после этой бури освежился воздух в душном зале суда.
— Этот не нуждается в адвокате, — сказали в один голос американец и француз.
Гамза молчал. «Когда человек прав и не знает страха, как все тогда просто, — подумалось ему. — Он победит или падет, но это уже не имеет отношения к делу. Идею нельзя убить». Странная восторженность охватила Гамзу, и он был очень счастлив, хотя лично не имел для этого никакого повода.
ШИЛЛЕРОВСКИЙ ГЕРОЙ
Злосчастный Лейпцигский процесс! Откуда он только свалился на голову председателя верховного суда! Вся торжественность заседаний пошла насмарку. Голландец бастует, болгарин мечет громы; из Люббе председатель клещами вытаскивает каждое слово, Димитров не дает слова сказать председателю; Люббе низводит судебную драму до фарса, Димитров превращает скамью подсудимых в трибуну для пропаганды пагубных марксистских идей; голландец — мучителен, болгарин — опасен; только при допросе Эрнста Торглера свободно вздохнул председатель вместе со всеми судьями. Какое спокойствие, какая благопристойность после несдержанности балканца! С немцем, принадлежащим к культурной нации, приятно иметь дело.
До того как Эрнста Торглера выбрали депутатом рейхстага, он стоял за прилавком, и оба эти занятия благоприятно сказываются на его манерах. Он вежлив, обходит острые углы, знает, что и как следует сказать. И он умеет говорить, умеет растрогать своей речью.
— Я невиновен, — заявил он. — Я — жертва рокового недоразумения, которое безусловно будет выяснено. Я твердо в это верю, и моя вера придает мне силы. Именно возмущение этим неслыханным преступлением привело меня на другой день после пожара в берлинское полицейское управление. Меня никто не приглашал, я отправился туда сам, чтобы оградить себя от подозрений, которые промелькнули в печати, — будто пожар рейхстага каким-то образом связан со мной. Эта ложь невыразимо болезненно задела меня. Я пролил кровь за Германию, я был солдатом во время мировой войны, господин председатель, и получил тяжелое ранение в битве на Сомме.
Судебный служитель вызвал в коридор адвоката Торглера. Вернувшись, доктор Зак объяснил: приехала мать Торглера. Разрешит ли ей председатель присутствовать при разборе дела? Председатель разрешил, в публике произошло тихое движение — люди уступали дорогу скромной старой женщине. Пулеметы кинооператоров нацелились на нее, а чувствительный Торглер отвернулся, чтобы смахнуть слезу. Публика заметила это — такие вещи ей нравятся.
— Моя мать, — продолжал Торглер, — с молодости признавала социалистическое учение и воспитала меня в его благородных принципах. Я вышел из бедной семьи, я сын стекольщика и горжусь своим пролетарским происхождением. Почти двадцать лет я бескорыстно защищал интересы немецкого народа, и ничего я так страстно не желаю, как того, чтобы мне и в дальнейшем было дозволено защищать их в рамках закона, которого я никогда не преступал. Закон для меня священен.
— Прямо по Шиллеру, — шепнул язвительный Марсель Вийяр.
— Он полон предрассудков легальных социалистов. На немцев это хорошо действует, — ответил Гамза тем же тоном.
— Только это ему не поможет, — заметил Хэйс.
Да, обвиняемый полагается на справедливость имперского суда и верит, что в конце концов истина восторжествует, даже если в полицейском управлении ему не удалось разъяснить недоразумение и он был арестован.
— Куда бежал Кенен, не знаете? — внезапно спросил государственный обвинитель.
— К сожалению, не имею представления, господин прокурор, — вежливо ответил Торглер.
Суд ценит его изысканную, хотя и несколько растянутую манеру речи. Благодаря Торглеру допрос протекает действительно достойно, так, как это и подобает в верховном суде. Работать с таким обвиняемым одно удовольствие, и он, без сомнения, будет осужден без особого труда.
Дела Торглера плохи. Они с депутатом Кененом в день пожара последними выходили из рейхстага, засидевшись в комнате коммунистической фракции до вечера.
— Что вы там так долго делали?
У них была пропасть работы перед выборами. Торглер ждал телефонного звонка писателя Биркенхауэра, с которым ему надо было договориться о встрече, а Кенен ждал Торглера; Кенен ворчал, что ждать пришлось долго, и рассказывал анекдоты.
Все это хорошо, но председателю суда хотелось бы узнать, зачем обвиняемый Торглер пришел в тот понедельник в рейхстаг с двумя портфелями и что в них было? По дороге его встретила соседка и подивилась, как туго набиты портфели. Он прошел вплотную мимо нее, но был так чем-то поглощен, что даже не поздоровался.
Слабенькая, зимняя улыбка засветилась на истощенном лице Торглера. Отблеск старых времен, которые ушли безвозвратно. Всегда по субботам и понедельникам, объясняет бывший депутат, он ходил в рейхстаг с двумя портфелями: в одном были материалы коммунистической фракции, а в другом — газеты. Он покупал все, сколько их выходило, и не успокаивался, пока не прочитывал от корки до корки. Действительно, они занимали довольно много места и сильно оттягивали портфели. Однако он выдумал особый способ, как их располагать, и ему удавалось вместить в портфель все берлинские газеты. С удовольствием педанта Торглер показывает прозрачными руками, как он это делал. И улыбается своей слабой улыбкой, тоскливой, как северные зори.
Так; но не может ли обвиняемый теперь рассказать нам, по какой причине они с Кененом велели принести свои шубы из гардероба рейхстага к себе в комнату? Конечно, он может это сделать. Это совсем просто. Гардероб закрывается в восемь часов. Когда он, Торглер, задерживался в рейхстаге позже восьми, — а это случалось часто, — он брал свое пальто наверх, чтобы не задерживать служителей. Он поступил как обычно и совсем не думал, что один из тех ничтожных поступков, какие мы совершаем в день бесконечное множество, будет когда-нибудь рассматриваться под увеличительным стеклом. Как только замедленная съемка судебного разбирательства начинает разлагать повседневную жизнь на отдельные движения, они приобретают чудовищное значение и свидетельствуют против допрашиваемого.
— Следовательно, вы признаете, что задержались в рейхстаге дольше восьми часов?
Да, задержался. Торглер этого не отрицает, это случалось и раньше, когда у него бывало много работы; а в тот вечер он ждал звонка Биркенхауэра.
— В котором часу он позвонил? Сколько было минут девятого и через какие ворота вы прошли, когда покидали рейхстаг?
Если бы Торглер мог знать, какое значение приобретет каждая секунда в его состязании со следователем! Он засекал бы время, как легкоатлет на стадионе. Часовой заметил огонь в четверть десятого. Но ведь несчастный Торглер уже за добрый час до этого унес ноги от рокового места! Он считает, что ушел приблизительно в десять минут девятого. Точно он этого не может сказать. Обычно человек не отмечает по минутам каждый свой шаг.
— Но вы спешили, как на экспресс! Один свидетель видел, как вы выскользнули из рейхстага с подозрительной поспешностью.
Это было ошибочное впечатление. Господин свидетель ошибается. Наоборот. Обвиняемый помнит это, как сегодня. Фрейлейн Рем, его секретарша, довольно объемистая и неповоротливая особа, которая выходила из рейхстага вместе с ним и с депутатом Кененом, страдает закупоркой вен в ногах, и из-за нее они вынуждены были идти очень медленно. Они проводили ее к станции подземки и только после этого прибавили шагу и направились в ресторан Ашингера, у станции «Фридрихсштрассе», и сели там за стол немногим позже половины девятого.