Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»
А вот еще записочка, на очень тонкой бумаге, скатанной в маленький комочек:
«Читайте это только в своей комнате, когда будете одни. Прежде чем я вас узнала, я была лишь телом без души, лирой без струн. Ты — солнце, озаряющее светом все вокруг и открывающее своими лучами дорогу всем ароматам. Теперь я счастлива, жизнь кажется мне прекрасной, а у тебя такие кроткие, такие прелестные глаза, ты так мне нравишься! Губы твои полны утонченного обаяния, и как же они мне милы!»
Ответ: «С тех пор, ангел мой, как пьянят меня ваши взоры, я — другой человек; вы стали для меня живительным дыханием, одушевляющим все вокруг, до встречи с вами я был каменным истуканом, а вы за два дня заставили меня столько пережить, сколько мне не выпадало за минувший десяток лет. Правда ли, что я любим? Суждено ли мне мирно отдаться на волю этой уверенности? Точно ли, что я неотделим от твоего существования? Но поведай мне, фея любви, кто научил тебя всем тем словам, что пленяют мою душу? Где ты черпаешь поэтические излияния сердца, коим я внемлю, словно небесному пению? Не приходит ли тебе на ум, что мы, подобно двум ангелам, воспаряющим к Богу, ощущаем влияние сил, кои нас, облаченных в сияние, неустанно подъемлют к границам беспредельного счастья?»
Так продолжалось бы до скончания дней, они извели на писания в подобном духе столько веленевой бумаги, что не уместилось бы на сушильной раме с Вейненовой фабрики. Мадам Рено, казалось, желала не выходить за пределы разумного, а Анри не осмеливался на них посягнуть; быть может, ни тот, ни другая уже и не помышляли их преступить, они были счастливы и тем, что могли распространяться о своем счастье, подолгу глядеть друг на друга, жить в такой близости и тайно любить, не говоря уж о писанине и мечтаниях.
Анри забросил какое бы то ни было учение: как штудирование основ Гражданского кодекса и начал римского права, так и все прочее, история и изящная словесность его больше не занимали, он ни к чему не стремился.
Однако о богатстве он все же помечтывал временами, тогда бы он мог прогарцевать под ее окнами на вороном андалузском жеребце, с порывистой резвостью левретки мечущемся по булыжной мостовой. Она любила цветы… увы, цветы созданы только для богатых, лишь им позволено вдыхать аромат роз и носить в петлице камелии; они покупали тысячами штук все редкостное, пахнущее ванилью и амброй, прикасались к лепесткам, украшавшим грудь их любовниц, а назавтра посылали своим пассиям новые охапки; но малым сим из всего этого роскошества дано видеть лишь то, что они углядят издали, через железные решетки, отделяющие городской парк от роскошных поместий, или за стеклами оранжерей Ботанического сада. Вот и Анри покупал цветы, десятифранковые букетики, которые его разоряли; он блюл изысканность в одежде, причесывался по двадцать раз на дню, завивался и тщательно разглаживал кудри, чтобы придать шевелюре элегантную небрежность; рот он полоскал душистой водой, ею же окроплял шею и руки, уделяя особое внимание своему туалету всякий раз, как ждал ее прихода.
И она приходила. Иногда поутру, еще в ночном чепце, в разлетающемся платье без корсажа, со свежим запахом тонкого белья, ясноликая после умывания холодной водой, с порозовевшими руками и ножками в шлепанцах из крытой мехом темно-коричневой кожи.
Эта женщина действительно была аппетитна на вид и запах, ее кожа сама по себе источала сладковатый аромат, любовные испарения ударяли ему в голову, как букет прославленных вин, ножка обещала добрую сотню крошечных соблазнов, на что намекала маленькая туфелька, да и под одеждой угадывались прелести без счета: упругая талия, придающая всей фигуре то непокорную резкость, то чарующую глаз гибкость, широкие крутые бедра, крепкая грудь, податливый живот — вся сила юного здоровья, изнемогающая грациозной истомой и манящая целой гаммой вожделений, обещанных женской зрелостью.
Подчас Анри, устав от бесед, заключал ее в объятья, увлеченный юношескою порывистостью, пожирая ее всю пламенным взглядом, в котором угадывался отблеск сердечного пожара, но при этом исполненным мольбы, будто взгляд приговоренного, и робким, словно на нее смотрела голубица. В самый полный восторг его приводили ее волосы, она позволяла их теребить, и он ласкал эту густую смоль, губами оглаживая их эбеновую гладь. А она меж тем его увещевала:
— Дитя мое (она по преимуществу называла его так), не давай воли своему безумию! У тебя — мое сердце, чего тебе еще? Мне больше нечего тебе дать.
Будем любить друг друга целомудренно, к чему эти путы плоти, капканы для пошлых натур? Разве ты не обещал мне?
И она покидала его, не получив долго ожидаемого ответа, а может — кто знает? — и опасаясь подтолкнуть его к победоносному отречению от былых обетов.
Анри же внушал себе: «Зачем мутить этот идеально чистый источник, позволять увянуть цветку? Зачем, однажды уступив жажде насыщения, толкнуть ее в бездну позора и сожалений? Получается, что я сам свергаю любимую с того пьедестала, на который ее возвела моя любовь. Она питает ко мне чувства ангельские, так разве небо тесно для нас? Бывает ли более сладостное влечение?»
Но затем, поддавшись неодолимому раздражению, он начинал страшно ругаться и бить каблуком в пол, как если бы хотел вышибить паркетину. Ругательства имели под собой ту почву, что чистая вода существует для утоления жажды, а цветы — для того, чтобы их нюхать, что любовь ангельская не имеет отношения к тому, что испытывают люди, а он человек, отсюда пора сделать выводы, и тому подобное.
После чего шел повидать Мореля, поговорить с ним о своем везении, о восхитительной любовнице и проведенных с нею ночах, засим они вместе долго потешались над Альваресом и Мендесом, каковые, впав в любовное безумие, не нашли ничего получше, чем переписывать стишки да играть на флейте.
XIIОт Жюля к Анри
Великая новость! Великая новость! Здесь завелась театральная труппа, и она приняла к исполнению мою драму «Рыцарь Калатравы», пьеса закончена, я ее завершил, пятый акт дописал нынче ночью; сейчас я только что проснулся и еще не вполне отошел от сна. Более всего я надеюсь на сцену у могилы, как самую эффектную, ну да ты сам увидишь. В общем, вот как все произошло.
Однажды утром прогуливаюсь я у реки и вижу сидящего вдалеке на поваленном дереве малого, облаченного в редингот с нашивками на петлицах; тот спокойно покуривает трубочку, обозревая пейзаж. Когда я прохожу мимо, он встает и без церемоний обращается ко мне, попросив огоньку. Курит он маленькую пенковую трубку с золотыми нашлепками — вещицу отменнодурного вкуса, а на голове у него клеенчатая кепчонка поверх длинных волос; говорит он скороговоркой, с южным акцентом, несколько резко и крикливо, но во всей его персоне есть что-то прямодушное и неглупое, что с первого взгляда подкупает; я бы принял его за путешествующего дантиста либо за коммивояжера высокого пошиба, но он тотчас без всяких вопросов с моей стороны сообщает, что является нынешним директором нашего театра мсье Бернарда. Как ты понимаешь, мы поговорили с ним о литературе, о театре, ему ведомы все сцены Парижа, и он толкует о них как знаток, речи его пестрят забористыми обобщениями, в них немало истинной новизны, от него не поздоровится прочным репутациям, да и можно почерпнуть много такого, чего мы еще не знаем. Впрочем, его восхищение снискали бы, возможно, совсем не те люди, что удостоились моего, и наоборот; так, он презирает драмы в стихах, утверждая, что на сцене проза смотрится лучше.
Случаю было угодно, чтобы на следующий день я встретил его на том же месте; разговор завертелся у нас пуще прежнего, но о тех же предметах, что и накануне. Бернарди молод, ему не больше тридцати восьми, это добрый малый, веселый бонвиван, если на то пошло, о женщинах он говорит, как о лошадях, мы немало посмеялись вместе.
Очень быстро мы стали лучшими друзьями; целую неделю каждое утро прогуливаемся вместе, а вечером встречаемся еще раз, в кафе. Он был в восторге — это его слова, — найдя здесь кого-то, с кем можно поговорить, терпеть не может провинцию, здесь я — на его стороне. Он дал мне контрамарки, но я не осмелился еще ими воспользоваться, и вот однажды, в прошлое воскресенье, он настоял, чтобы я вместе с ним отправился на репетицию, я согласился, с этого и начинается длинная история, коей посвящено мое письмо.
Когда мы вошли в залу, там было пусто: в ложах скамьи перевернуты, двери открыты, решетки полуопущены. Все это едва можно было разглядеть в неверном отраженном свете, падавшем сверху в партер и проникавшем сквозь декорации, чертя длинные световые штрихи по доскам сцены; широкий солнечный луч, пробивавшийся сквозь дыру в стене, пересекал по диагонали все внутреннее пространство, и в нем клубилась золотистая пыль, а бил он прямо в один из светильников рампы, который от этого сверкал, озаряя все вокруг, словно был зажжен. В коридорах раздавались шаги, кто-то выкрикнул два или три имени, послышался звон колокольчика, появились актеры, и репетиция водевиля началась.