Владимир Набоков - Бледное пламя
В иные ночи, когда задолго до обычного времени, в какое отходили ко сну обитатели дома, он оставался темным с трех сторон, обозримых из трех моих наблюдательных пунктов, и сама эта тьма говорила мне, что они дома. Их машина стояла у гаража, но я не верил, чтобы они ушли пешком, потому как тогда был бы оставлен свет над крыльцом. Последующие размышления и дедуктивные выкладки убедили меня, что ночь великой нужды, в которую я решился проверить в чем дело, пришлась на 11 июля — на дату завершения Шейдом Песни второй. Ночь стояла душная, темная, бурная. Через кусты я крался к тылам их дома. Вначале мне показалось, что эта, четвертая, сторона также темна, — значит можно поворотить назад, испытав на время странное облегчение, — но тут я приметил блеклый квадратик света под окном маленькой тыльной гостиной, в которой я никогда не бывал. Окно было распахнуто. Длинноногая лампа с как бы пергаментным абажуром освещала пол комнаты, и в ней я увидел Сибил и Джона, — ее сидящей бочком, спиной ко мне на краешке кушетки, а его — на подушке рядом с кушеткой, с которой он сгребал в колоду раскиданные после пасьянса карты. Сибил то зябко подрагивала, то сморкалась, у Джона было мокрое, в пятнах, лицо. Еще не зная тогда, какого рода писчей бумагой пользуется мой друг, я невольно подивился, с чего бы это исход карточной забавы вызвал такие слезы. Пытаясь получше все рассмотреть, я навалился коленями на гадкую оградку из податливых пластмассовых ящиков и своротил гулкую крышку с мусорного бачка. Это, конечно, можно было ошибкой принять за работу ветра, но Сибил ненавидела ветер. Она сразу вспрыгнула со своего насеста, захлопнула окно и опустила визгливую штору.
Назад, в мой безрадостный домицилий я плелся с тяжелой душой и озадаченным разумом. Тяжесть где была, там и осталась, задачка же разрешилась несколько дней спустя, — было это, скорее всего, в день Св. Свитина, ибо я нахожу под этой датой в моем дневничке предвосхищающее: "promnad vespert mid J.S."[14], перечеркнутое с надсадой, надломившей грифель посередине строки. Ждав-прождав, когда же дружок мой выйдет ко мне на лужок, покамест багрец заката не покрылся сумрачным пеплом, я дошел до их передних дверей, поколебался, оценил мрак и безмолвие и пошел кругом дома. На сей раз и проблеска не исходило из тыльной гостиной, но в прозаическом, ярком кухонном свете я различил белеющий край стола и Сибил, сидящую за ним с выражением такого блаженства, что можно было подумать, будто она сию минуту сочинила новый рецепт. Дверь стояла приоткрытой, и я, толкнув ее, начал было какую-то веселую и грациозную фразу, да понял вдруг, что Шейд, сидящий на другом конце стола, читает нечто, и понял, что это — часть его поэмы. Оба с испугом уставились на меня. Непечатное проклятье сорвалось с его губ, он шлепнул о стол колодой справочных карточек, бывшей в руке его. Позже он объяснил эту вспышку тем, что принял — по вине читальных очков — долгожданного друга за наглеца-торговца, но должен сказать, что я был шокирован, крайне шокирован, что и позволило мне уже тогда прочесть отвратительный смысл всего, что за этим последовало. "Что же, садитесь, — сказала Сибил, — и выпейте кофе" (великодушие победительницы). Я принял предложение, желая знать, продолжится ли чтение в моем присутствии. Не продолжилось. "Я полагал, — произнес я, обращаясь к другу, — что вы выйдете прогуляться со мной." Он извинился тем, что ему как-то не по себе, и продолжал вычищать чашечку трубки с такою свирепостью, словно это сердце мое выковыривал он оттуда.
Я не только открыл тогда, что Шейд неуклонно зачитывал Сибил накопившиеся части поэмы, теперь меня вдруг озарило, что с тою же неуклонностью она заставляла его приглушать, а то и вовсе вымарывать в беловике все, связанное с величественной темой Земблы, о которой я продолжал толковать ему, веруя в простоте, — поскольку мало что знал о его разрастающемся творении, — что она-то и станет основой, самой яркой из нитей этого ковра.
Выше на том же холме стоял, да думаю стоит и поныне старый дощатый дом доктора Саттона, а на самой верхушке, — откуда и вечность ее не свернет, — ультрамодерная вилла профессора Ц., с террасы которой различалось на юге самое крупное и печальное из троицы соединенных озер, называемых Омега, Озеро и Зеро (индейские имена, искалеченные первыми поселенцами, склонными к показной этимологии и пошлым каламбурам). К северу от холма Далвич-роуд впадала в шоссе, ведущее к университету Вордсмита, которому я уделю здесь лишь несколько слов, — отчасти потому, что читатель и сам может получить какие угодно буклеты с его описаниями, стоит только снестись по почте с информационным бюро университета, главным же образом потому, что укоротив эту справку о Вордсмите сравнительно с замечаниями о домах Гольдсворта и Шейда, я хочу подчеркнуть то обстоятельство, что колледж отстоит от них значительно дальше, чем сами они один от другого. Здесь — и вероятно впервые — тупая боль расстояния смягчается усилием стиля, а топографическая идея находит словесное выявление в следовании создающих перспективу предложений.
Почти четыре мили проюлив в общевосточном направлении сквозь прелестно увлажненные и промытые жилые кварталы с разновысокими лужками, опадающими по обе стороны от него, шоссе ветвится, и один побег уклоняется влево, к Нью-Ваю с его заждавшимся летным полем, другой же тянется к кампусу. Здесь — огромные обители безумия, безупречно спланированные общежития, бедламы джунглевой музыки, грандиозный дворец Ректората, — крипичные стены, арки, четырехугольники бархатной зелени и хризопраза; вон Спенсер-хауз и кувшинки в его пруду; а там Капелла, Новый Лекториум, Библиотека и тюремного вида строение, вместившее наши классы и кабинеты (и ныне зовущееся Шейд-холлом); и знаменитая аллея деревьев, все упомянуты Шекспиром; звенит, звенит что-то вдали, клубится; вон и бирюзовый купол Обсерватории виднеет и блеклые пряди и перья тучек, и обсталые тополями римские ярусы футбольного поля, пусто здесь летом, разве юноша с мечтательным взором гоняет на длинной струне по звенящему кругу моторную модель самолета.
Господи Иисусе, сделай же что-нибудь.
9
Строка 49: пекан
Гикори. Поэт наш разделял с английскими мастерами благородное уменье: пересадить дерево в стихи целиком, сохранив живящие соки и прохладительную сень. Многие годы назад Диза, королева нашего короля, более всех деревьев любившая джакаранду и адиантум, выписала себе в альбом из сборника "Кубок Гебы", принадлежащего перу Джона Шейда, четверостишие, которое я не могу здесь не привести (из письма, полученного мною 6 апреля 1959 года с юга Франции):
СВЯЩЕННОЕ ДЕРЕВО
Лист гинкго опадает, золотой,
На кисть муската
Старинной бабочкой, неправою рукой
Распятой.
Когда в Нью-Вае строили новую Епископальную церковь (смотри примечание к строке 549{77}), бульдозеры пощадили череду этих священных дерев, высаженных в кампусе в конце так называемой Шекспировой аллеи гениальным ландшафтным архитектором (Репбургом). Не знаю, существенно это или нет, но во второй строке наличествует игра в кошки-мышки, а "дерево" по-земблянски — "grados".
10
Строка 57: Дрожит качелей дочкиных фантом
В черновике Шейд легонько перечеркнул следующие за этим строки:
Длинна у лампы шея, свет лучист,
Ключи в дверях. Строитель-прогрессист
И психоаналитик договор
Составили: да ни один запор
Не священной двери спальни спальни
Родительской, чтоб, ныне беспечальный,
Грядущих пустобрехов пациент,
Назад оборотясь, нашел в момент
"Исконной" именуемую сцену.
11
Строка 62: Телеантенны вогнутая скрепка
Автор во всех прочих отношениях пустого и несколько глуповатого некролога, упоминаемого мною в заметках к строке 71{14}, цитирует найденное в рукописи стихотворение (полученное от Сибил Шейд), о котором говорится, что оно было "создано нашим поэтом, по всей видимости, в конце июня, а значит менее чем за месяц до кончины нашего поэта, и значит является последним из мелких произведений, написанных нашим поэтом".
Вот это стихотворение:
КАЧЕЛИ
Закатный блеск, края огромных скрепок
Телеантенн воспламенивший слепо
На крыше;
И ручки тень дверной, что, удлинясь
Лежит бейсбольной битой, в тусклый час
На двери;
И кардинал, что вечером сидит,
Твердя свое "чу-дит, чу-дит, чу-дит",
На древе;
И брошенных качелей жалкий вид
Под деревом; вот что меня томит
Невыносимо.
Я оставляю за читателем моего поэта право судить, возможно ли, чтобы он написал эту миниатюру всего за несколько дней до того, как повторить ее темы в настоящей части поэмы. Я подозреваю, что мы имеем здесь раннюю попытку (год не выставлен, но можно датировать ее временем, близким к кончине дочери), которую Шейд откопал среди старых бумаг, отыскивая что-либо, пригодное для "Бледного пламени" (поэмы, неведомой нашему некрологисту).