Ирвин Шоу - Молодые львы
— Видно, тебя, братец, крепко учили в Гарвардском университете, — сказал Кренек, наклоняясь над винтовкой. — Тебе там наговорили кучу всякой ерунды о службе в армии.
— Папуга? — Спир повернулся к другому солдату, который молча лежал на своей койке и, не моргая, смотрел вверх на сырой брезент. — Папуга, а ты в какой дивизии служил?
— Я был в зенитной артиллерии, — не поворачивая головы, отозвался Папуга ровным слабым голосом.
Это был толстый человек лет тридцати пяти с болезненно-желтым рябоватым лицом и сухими черными волосами. Он целыми днями лежал на койке, мрачно уставившись куда-то вдаль, и Майкл заметил, что он часто пропускает время приема пищи. На рукавах его одежды были видны следы сорванных сержантских нашивок. Папуга никогда не принимал участия в разговорах, которые велись в палатке, и во всем его поведении было что-то загадочное.
— Зенитная артиллерия, — сказал Кренек, рассудительно кивнув головой. — Это неплохая служба.
— Что же ты здесь делаешь? — допытывался Спир. В дождливые ноябрьские дни, в сыром лагере, где в воздухе носился запах бойни, он готов был искать утешения у любого из окружавших его ветеранов. — Почему ты не остался в зенитной артиллерии?
— Однажды, — сказал Папуга, не глядя на Спира, — я сбил три наших самолета П-47.
В палатке стало тихо. Майклу стало не по себе, ему хотелось, чтобы Папуга больше ничего не рассказывал.
— Я был в расчете 40-миллиметровой пушки, — продолжал Папуга после небольшой паузы своим ровным, бесстрастным голосом. — Наша батарея охраняла аэродром, на котором базировались П-47. Было уже почти темно, а немцы имели привычку прилетать как раз в это время и обстреливать из пулеметов наш аэродром. У меня не было свободного дня в течение двух месяцев, ни одной ночи я не спал спокойно. А тут, как раз перед этим, я получил письмо от жены, она писала, что у нее скоро будет ребенок, а я ведь не был дома два года…
Майкл закрыл глаза, надеясь, что Папуга замолчит. Но в душе Папуги накопилось столько страдания, что, раз начав, говорить, он не в состоянии был остановиться.
— У меня было скверное настроение, — продолжал Папуга, — и мой дружок дал мне полбутылки французской самогонки. Она крепкая, как чистый спирт, и хватает за горло, как капкан. Я выпил всю ее один, и, когда над аэродромом появилось несколько снижающихся самолетов и кто-то стал кричать, я, должно быть, обезумел. Было уже почти темно, понимаешь, а немцы имели привычку… — Он остановился, вздохнул и медленно провел ладонью по глазам. — Я повернул свою пушку на них. Я хороший стрелок… А потом и другие орудия открыли по ним огонь. Должен вам сказать, что на третьем самолете я увидел наши опознавательные знаки: полосы на крыльях и звезду, но почему-то не мог остановиться. Он летел как раз надо мной, очень тихо, с опущенными закрылками, пытаясь сесть… не понимаю, как это я не смог остановиться… — Папуга оторвал руку от глаз. — Два из них сгорели, а третий при посадке перевернулся и разбился. Десять минут спустя ко мне подошел полковник, командир группы. Это был молодой парень, знаете этих авиационных полковников? Он получил за что-то «Почетную медаль конгресса», когда мы еще были в Англии. Полковник подошел ко мне и сразу учуял запах водки. Я думал, он застрелит меня на месте и, по правде говоря, ничуть его не обвиняю и ничего против него не имею.
Кренек резким движением вставил затвор в винтовку.
— Но он не застрелил меня, — мрачно продолжал Папуга. — Он повел меня в поле, где упали самолеты, и показал мне, что осталось от двух сгоревших летчиков. Он приказал мне помочь нести третьего, того, что перевернулся, на медпункт, только он все равно умер.
Спир нервно щелкал языком, и Майкл пожалел, что парню пришлось все это услышать. Вряд ли это пойдет ему на пользу, когда его пошлют на фронт (сразу, а не постепенно) штурмовать укрепления линии Зигфрида.
— Меня арестовали и собирались судить, и полковник сказал, что сделает все, чтобы меня повесили, — продолжал Папуга, — но, как я уже сказал, я ни в чем не виню полковника, он ведь просто молодой парень. Но вскоре мне сказали: «Папуга, мы дадим тебе возможность загладить свою вину, мы не станем судить тебя, а пошлем тебя в пехоту». И я сказал: «Как вам угодно». С меня сорвали сержантские нашивки, а за день до моего отъезда сюда полковник сказал мне: «Надеюсь, что там, в пехоте, тебе оторвут голову в первый же день».
Папуга замолчал и снова спокойным, безразличным взглядом уставился вверх на брезент палатки.
— Надеюсь, — сказал Кренек, — что тебя не пошлют в Первую дивизию.
— Пусть направляют, куда хотят. Мне все равно.
Снаружи раздался свисток. Все встали, надели плащи и подшлемники и вышли строиться на вечернюю поверку.
Из-за океана только что прибыла большая партия пополнений. Разбухшая сверх штата рота выстроилась на линейке. Солдаты стояли в липкой грязи под мелким дождем и отзывались, когда выкликали их фамилии. Сержант, закончив перекличку, доложил командиру роты:
— Сэр, в двенадцатой роте во время переклички все люди оказались налицо…
Капитан отдал честь и отправился в столовую ужинать.
Сержант не стал распускать роту. Он прохаживался взад и вперед вдоль первой шеренги, всматриваясь в дрожавших от холода солдат, стоявших в грязи. Ходили слухи, что до войны сержант танцевал в кордебалете. Это был стройный, атлетически сложенный мужчина, с бледным, с резкими чертами, лицом. У него были нашивки «За примерное поведение и службу», «Американской медали за оборону» и «За участие в боевых действиях на Европейском театре», правда, без звездочек за участие в боях.
— Я хочу сказать вам пару слов, ребята, — начал сержант, — прежде чем вы побежите на ужин.
Легкий, еле слышный вздох прошелестел по рядам солдат. На этом этапе войны каждый знал, что от сержанта не услышишь ничего приятного.
— Несколько дней назад у нас тут была небольшая неприятность, — гадко улыбаясь, сказал сержант. — Мы находимся недалеко от Парижа, и некоторым из парней взбрело в голову улизнуть на пару ночей и побаловаться с девками. Если кто-нибудь из вас замышляет нечто подобное, могу вам сообщить, что эти солдаты не добрались до Парижа и не получили удовольствия. Скажу вам больше: они уже на пути в Германию, на фронт, и ставлю пять против одного, что оттуда они уже не вернутся.
Сержант задумчиво прошелся вдоль строя, опустив взгляд в землю и держа руки в карманах. «Он ходит грациозно, как настоящий танцор, — подумал Майкл, — и вообще выглядит очень хорошим солдатом: всегда чистый, аккуратный, даже франтоватый…»
— К вашему сведению, — опять заговорил сержант низким мягким голосом, — солдатам из этого лагеря появляться в Париже запрещено. На всех дорогах и у всех въездов в город установлены посты военной полиции, которые проверяют документы очень внимательно. Очень, очень внимательно.
Майкл вспомнил двух солдат, медленно марширующих с полной выкладкой взад и вперед перед канцелярией роты в Форт-Диксе за то, что самовольно уехали в Трентон выпить пару кружек пива. В армии идет вечная, непрерывная борьба: загнанные в клетку животные упорно стремятся вырваться на свободу, хоть на день, на час, ради кружки пива, ради девушки, и в ответ следует жестокое наказание.
— Командование здесь очень снисходительное, — продолжал сержант. — Здесь не отдают под суд за самовольную отлучку, как в Штатах. В ваше личное дело ничего не заносится. Ничто не помешает вам с честью уволиться из армии, если вы доживете до этого дня. Мы только ловим вас, потом смотрим, какие есть заявки на пополнение, и видим: «Ага, Двадцать девятая дивизия понесла самые тяжелые потери за этот месяц». Тогда я лично оформляю приказ и направляю вас в эту дивизию.
— Этот сукин сын — перуанец, — зашептал кто-то позади Майкла. — Я слышал о нем. Подумайте, даже не гражданин США, перуанец, а так с нами разговаривает.
Майкл посмотрел на сержанта с новым интересом. Действительно, он был смугл и походил на иностранца. Майкл никогда не видел перуанцев, и ему показалось забавным, что он стоит здесь под французским дождем и выслушивает наставления перуанского сержанта, бывшего танцора кордебалета. «Демократия, — подумал он, — пути твои неисповедимы!»
— Я уже давно работаю с пополнениями, — говорил сержант. — На моих глазах через этот лагерь прошли пятьдесят, может быть семьдесят тысяч солдат, и я знаю все, что у вас на уме. Вы читаете газеты, слушаете разные речи, и все повторяют: «Ах, наши храбрые солдаты, наши герои в защитной форме!» И вы думаете, что раз вы герои, то можете, черт побери, делать все, что вам взбредет в башку: ходить в самовольные отлучки в Париж, напиваться пьяными, за пятьсот франков подцепить триппер от французской проститутки у клуба Красного Креста. Вот что я вам скажу, ребята. Забудьте то, что вы читали в газетах. Это пишется для штатских, а не для вас. Для тех, кто зарабатывает по четыре доллара в час на авиационных заводах, для уполномоченных местной противовоздушной обороны, которые сидят где-нибудь в Миннеаполисе, хлещут вино и обнимают любимую жену какого-нибудь пехотинца. Вы не герои, ребята. Вы забракованная скотина. Вот почему вы здесь. Вы никому больше не нужны. Вы не умеете печатать, не можете починить радио или сложить колонку цифр. Вас никто не захочет держать в канцелярии, вас негде использовать на работе в Штатах. Вы подонки армии, я-то очень хорошо знаю это, хоть и не читаю газет. Там, в Вашингтоне, вздохнули с облегчением, когда вас погрузили на пароход, и им наплевать, вернетесь вы домой или нет. Вы — пополнение. И нет ничего ниже в армии, чем пополнение, кроме, разве, следующего пополнения. Каждый день хоронят тысячи таких, как вы, а такие парни, как я, просматривают списки и посылают на фронт новые тысячи подобных вам. Вот как обстоит дело в этом лагере, ребята, и я говорю все это в ваших же интересах, чтобы вы знали, где находитесь и что из себя представляете. Сейчас в лагере много новых парней, у которых еще не высохло пиво на губах, и я хочу сказать им прямо: выбросьте из головы всякую мысль о Париже, ничего не выйдет, ребятки. Расходитесь по палаткам, вычистите хорошенько винтовочки и напишите последние указания домой своим близким. Итак, забудьте о Париже, ребята. Возвращайтесь в пятидесятом году. Может быть, тогда солдатам не будет запрещено появляться в городе.