Генри Джеймс - Женский портрет
Иван Тургенев[210]
Перед тем, как бренные останки Ивана Тургенева увезли в Россию, чтобы предать их родной земле, на Северном вокзале в Париже состоялась короткая траурная церемония. Стоя у вагона с гробом покойного, Эрнест Ренан и Эдмон Абу[211] от имени французского народа простились с прославленным чужестранцем, который многие годы был почетным и благодарным гостем Франции. Г. Ренан произнес прекрасную речь, а г. Абу – весьма умную, и оба нашли точные слова, характеризуя талант и нравственную сущность проникновеннейшего из писателей и привлекательнейшего из людей. «По тому таинственному закону, – сказал г. Ренан, – который определяет назначение человека, Тургенев был наделен самым высоким из всех возможных даром: он родился человеком, не ограниченным своей личностью». Это место в речи г. Ренана столь выразительно, что я не могу не процитировать его целиком:
«Сознание Тургенева было не просто сознанием отдельной личности, к которой природа оказалась достаточно щедра, а, в некотором смысле, сознанием целого народа. Еще до своего рождения он прожил тысячи и тысячи лет, бесконечное множество упований скопилось в глубинах его души. Он как никто другой воплотил в себе целую расу: поколения предков, столетиями погруженные в сон и безмолвие, благодаря ему ожили и заговорили».
Привожу эти строки ради удовольствия привести их: я понимаю, что имел в виду г. Ренан, называя Тургенева «не ограниченным своей личностью», и давно уже хотел посвятить его светлой памяти несколько страниц, навеянных воспоминаниями о встречах и беседах с ним. Он кажется нам «не ограниченным своей личностью» потому, что, пожалуй, только из его сочинений мы, говорящие на английском, французском и немецком языках, получили – боюсь, все еще, возможно, скудное и неточное – представление о русском народе. Гений Тургенева воплощает для нас гений славянской расы, его голос – голос тех смутно представляемых нами миллионов, которые, как нам сегодня все чаще кажется, в туманных пространствах севера ждут своего часа, чтобы вступить на арену цивилизации. Многое, очень многое в сочинениях Тургенева говорит в пользу этой мысли, и, несомненно, он с необычайной яркостью обрисовал душевный склад своих соотечественников. Обстоятельства заставили его стать гражданином мира, но всеми своими корнями он по-прежнему был в родной почве. Превратное мнение о России и русских, с которым он беспрестанно сталкивался в других странах Европы, – не исключая и страну, где провел последние десять лет жизни, – в известной мере вновь возбудили в нем те глубокие чувства, которые большинство окружавших его на чужбине людей не могли с ним разделить: воспоминания детства, ощущение неоглядных русских просторов, радость и гордость за родной язык. В сборнике коротких набросков, необычайно интересных, которые он писал все последние свои годы – в немецком переводе этот маленький томик озаглавлен «Senilia»,[212] – , я читаю строки, заключающие сборник и превосходно иллюстрирующие тоску Тургенева по далекой его стране.
«Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины, – ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и свободный русский язык! Не будь тебя – как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается дома? Но нельзя верить, чтобы такой язык не был дан великому народу!».[213]
Эта очень русская ностальгическая нота звучит во всех его произведениях, – хотя нам приходится, так сказать, улавливать ее между строк. При всем том он отнюдь не был проводником, тем паче рупором, чьих-то идей; и убеждения были его собственные, и голос. Он был человеком, в самом полном смысле этого слова, и те, кому выпало счастье знать его, вспоминают сегодня о нем, как о выдающемся, достойнейшем человеке. Автору этих строк встречи с Тургеневым доставляли такое же огромное удовольствие, как и чтение его несравненных повестей и рассказов, в которые он вложил столько жизни и души, – даже, пожалуй, большее, так как природа наделила его даром выражать свои мысли и чувства не только пером. Он был необычайно содержательный, чарующий собеседник; его лицо, наружность, нрав, присущая ему внимательность в отношениях с людьми – все это оставило в памяти его друзей образ, в котором его литературный талант был завершающей чертой, не затмевая притом всего остального. Образ этот овеян печалью отчасти потому, что меланхолия была ему глубоко свойственна, – тем, кто читал его романы, вряд ли нужно об этом говорить, – отчасти же потому, что последние годы жизни он провел в тяжких страданиях. Многие и многие месяцы, предшествовавшие смерти, нестерпимая боль почти не отпускала его; не постепенное угасание, а все усиливающиеся муки тяжкого недуга достались ему в удел. Но и бодрости духа, способности наслаждаться было отпущено ему щедрой рукой, – так оно обычно бывает с замечательными людьми, а он был в высшей степени совершенное человеческое существо. Я бесконечно восхищался Тургеневым как писателем еще до того, как имел счастье лично с ним встретиться, и это знакомство, которое было для меня большой честью, очень многое мне в нем открыло. Тургенев – человек и литератор – занял огромное место в моем сердце. Незадолго до первого моего посещения Тургенева я опубликовал статью, в которой изложил свои мысли о его прозе,[214] и, наверно, не будет предосудительным, если я дополню их впечатлениями из живого источника этих мыслей. Я не в силах отказаться от попытки поведать, каким, С моей точки зрения, Тургенев был человеком.
Траурное собрание в Париже перед отправлением гроба с телом И. С. Тургенева в Россию.Гравюра с рисунка К. О. Брокса, 1883 г. ИРЛИ (Пушкинский дом)
Именно эта статья и дала мне повод в 1875 г. посетить Тургенева в Париже,[215] где он тогда жил. Я никогда не забуду впечатления, которое произвела на меня первая встреча с ним. Тургенев пленил меня, и просто не верилось, что при более близком знакомстве он окажется – что человек вообще может оказаться – еще обворожительнее. Однако более близкое знакомство только усилило первоначальное впечатление: он всегда оставался самым доступным, самым заботливым, самым надежным из всех выдающихся людей, с какими мне доводилось встречаться. Предельно простой, естественный, скромный, он настолько был чужд каких бы то ни было притязаний и так называемого сознания своей исключительности, что порою закрадывалась мысль – а действительно ли это выдающийся человек? Все хорошее, все благотворное находило в нем отклик; он интересовался положительно всем и вместе с тем никогда не стремился приводить примеры из собственной жизни, что столь свойственно не только большим, но даже малым знаменитостям. Тщеславия в нем не было и следа, как не было и мысли о том, что ему надобно «играть роль» или «поддерживать свой престиж». Он с такой же легкостью подтрунивал над собой, как и над другими, и с таким веселым смехом рассказывал о себе забавные анекдоты, что в глазах его друзей даже странности его становились поистине драгоценны. Помню, с какой улыбкой и интонацией он однажды повторил мне эпитет, придуманный для него Гюставом Флобером (которого он нежно любил), – эпитет, долженствовавший характеризовать безмерную мягкость и всегдашнюю нерешительность, присущие Тургеневу, как и многим его героям. Он был в восторге от добродушно-язвительной остроты Флобера,[216] больше даже, нежели сам Флобер, и признавал за ней немалую долю истины. Тургенев отличался необычайной естественностью – ни прежде, ни после я не встречал человека в такой мере свободного от какой бы то ни было позы – во всяком случае среди тех, кто, подобно ему, принадлежал к высокообразованному кругу. Как все недюжинные люди, он соединял в себе много различных свойств, но более всего в нем поражало сочетание простоты с умудренностью, которая приходит как следствие разносторонних наблюдений. В кратком очерке, в котором я пытался выразить свое восхищение его творчеством, я почел правильным назвать его аристократом духа, но после нашего знакомства подобное определение показалось мне попросту бессодержательным. Такого рода формулы вовсе не шли к Тургеневу, хотя назвать его демократом (притом что его политическим идеалом была демократическая республика) означало бы аттестовать его не менее поверхностно. Он чувствовал и понимал жизнь в ее противоречиях – человек с богатым воображением, с умением мыслить отвлеченно, далекий всякой узости и буквализма. В нем не было ни грана, ни песчинки тенденциозности, и те (а таковых немало), кому это свойство кажется достоинством, к великому своему огорчению не нашли бы его у Ивана Сергеича. (В написании отчества Тургенева я не пытаюсь следовать русской орфографии, а воспроизвожу его по слуху, как оно произносилось друзьями писателя, обращавшихся к нему по-французски.) Наши англо-саксонские – протестантские, исполненные морализма и условностей – мерки были ему полностью чужды; он судил обо всем со свободой и непосредственностью, которые всегда действовали на меня словно струя свежего воздуха. Чувство прекрасного, любовь к правде и справедливости составляли самую основу его натуры, и все же половина прелести общения с ним заключалась в окружающей его атмосфере, где ходульные фразы и категорические оценки звучали бы попросту смешно.