Эжен Сю - Парижские тайны. Том II
Свет проникал в камеру лишь через форточку в верхней части двери, выходившей в едва освещенный коридор, о котором мы уже упоминали.
В этой каморке с низким потолком, с влажными позеленевшими стенами и полом, выложенным холодным, как в гробнице, камнем, были заперты мать Марсиаля и ее дочь Тыква.
Угловатое лицо вдовы, жестокое, бесстрастное и бледное, выделялось, словно мраморная маска, в полумраке, царившем в этом закутке. Лишенная возможности пошевелить руками, так как поверх ее черного платья была надета смирительная рубашка, представлявшая из себя длинный плащ из серого холста, стянутый за спиной, рукава которого зашиты снизу, образуя мешок, она хочет, чтобы с нее сняли хотя бы чепец, жалуясь на сильный жар в голове… Ее седые волосы рассыпались по плечам. Сидя на краю кровати с опущенными на пол ногами, она пристально смотрит на свою дочь, отделенную от нее шириной камеры.
Тыква, также стиснутая смирительной рубашкой, полулежала, прислонясь к стене; голова ее была низко опущена на грудь, взгляд неподвижен, дыхание прерывисто.
Только легкая судорожная дрожь иногда заставляла ее стучать зубами; но черты лица оставались спокойными, несмотря на мертвенную бледность.
В конце камеры, подле двери, под открытой форточкой, сидит ветеран, с орденом на груди, у него суровое смуглое лицо, лысый череп, длинные седые усы. Он не сводит глаз с приговоренных.
— Здесь адский холод… а между тем мне жжет глаза… мучает жажда… все время хочу пить… — произнесла Тыква. Затем, обращаясь к ветерану, сказала: — Воды, пожалуйста…
Старый солдат поднялся, наполнил из стоявшего на скамейке цинкового жбана стакан воды, подошел к Тыкве и поднес воду к ее рту, так как сама она из-за смирительной рубашки не смогла бы взять стакан в руки.
С жадностью выпив воду, она произнесла:
— Благодарю вас.
— Хотите пить? — обратился солдат к вдове.
Та ответила отрицательным жестом. Солдат вернулся на свое место.
Снова воцарилось молчание.
— Который теперь час? — спросила Тыква.
— Скоро половина пятого, — ответил солдат.
— Через три часа, — с мрачной улыбкой, намекая на время казни, произнесла она, — через три часа…
Она не осмелилась договорить.
Вдова пожала плечами… Дочь поняла ее мысль и продолжала:
— Вы более мужественны, чем я… дорогая мама… никогда не падаете духом… вы…
— Никогда!
— Я это знаю… прекрасно понимаю… на вашем лице такое спокойствие, будто вы у печи в нашей кухне и заняты шитьем… О, давно прошло хорошее время!.. Очень давно!..
— Болтунья!
— Пусть так… вместо того, чтобы сидеть здесь и изнывать в думах… я готова говорить что угодно… болтать…
— Заговорить саму себя? Малодушная!
— Хоть бы и так, милая мама, ведь не все такие стойкие, как вы… Я изо всех сил старалась подражать вам; я не смела вслушиваться в молитву кюре, потому, что вы этого не желали… Хотя, быть может, я совершила ошибку… потому что, ведь… — с трепетом заметила обреченная, — после… кто знает… И это после… так близко… оно… через…
— Через три часа.
— Как вы хладнокровно это произносите, мама!.. Господи! Господи! Ведь это правда… подумать только, что мы здесь… вы и я… ведь мы же здоровые и не хотим умереть… и все-таки через три часа…
— Через три часа ты окончишь жизнь как подобает настоящим Марсиалям. Погрузишься во мрак… вот и все… Мужайся, дочь моя!
— Не следует говорить это бедняжке, — протяжно и внушительно заметил старый солдат. — Лучше бы вы разрешили ей получить утешение от священника.
Вдова с непримиримым презрением пожала плечами, даже не повернув голову в сторону достойного служаки, и продолжала:
— Не падай духом, дочь… мы покажем, что женщины более стойки, нежели мужчины… вместе с их священниками… Подлецы!
— Командир Леблон был самым смелым офицером Третьего стрелкового полка… Я видел его, изрешеченного пулями при взятии Сарагосы… Умирая, он крестился, — произнес старый гвардеец.
— Вы состояли при нем пономарем? — с диким хохотом спросила вдова.
— Я был его солдатом… — грустно отозвался ветеран, — и хотел лишь напомнить вам, что можно перед смертью… молиться и не быть трусом…
Тыква пристально уставилась на этого человека со смуглым лицом, типичного солдата времени Империи, глубокий шрам пересекал его правую щеку и терялся в длинных седых усах.
Простые слова старика, черты его лица и раны, красная орденская лента, которая, казалось, внушала представление о его отваге в сражениях, поразили дочь вдовы.
Она отказалась от напутствий священника только из-за ложного стыда, из-за боязни насмешек матери, а вовсе не в силу душевного ожесточения. В смутном и гаснущем сознании она невольно противопоставила кощунственным шуткам своей матери неколебимую веру солдата. Опираясь на его живое свидетельство, она решила про себя, что можно, не будучи малодушной, прислушиваться и к религиозным инстинктам, коль скоро их не отвергали признанные храбрецы.
— И в самом деле, — произнесла она с грустью, — почему я не пожелала выслушать священника? Почему считать это слабостью? Его молитвы отвлекли бы меня от… и потом… наконец… после… кто знает?
— Ну вот еще! — прервала вдова тоном сухого презрения. — Теперь уже не хватает времени… очень жаль… ты, верно, стала бы монахиней? Когда появится твой брат Марсиаль, ты немедленно превратишься в богомолку. Но он не придет, порядочный человек… хороший сын!
В тот момент, когда вдова произнесла эти слова, раздался шум тяжелого тюремного засова, и дверь отворилась.
— Уже, — закричала Тыква, рванувшись с кровати. — О господи! Казнь приблизили? Нас обманули!
И черты ее лица судорожно исказились.
— Тем лучше… если часы палача спешат… твое ханжество не будет меня позорить.
— Сударыня! — Тюремщик обратился к приговоренной тоном подобострастного сострадания, в котором как бы отдавалась дань приближению смерти. — Ваш сын здесь… желаете его видеть?
— Желаю, — отозвалась вдова, не повернув головы.
— Входите, сударь, — сказал тюремщик.
Марсиаль вошел.
Ветеран не покинул камеры, дверь которой для предосторожности оставалась открытой. Во мраке коридора, полуосвещенного наступающим днем и светильником, можно было видеть несколько солдат и надзирателей: одни сидели на скамье, другие стояли.
Марсиаль был так же бледен, как и его мать, черты его лица выражали тоскливую тревогу, невыразимый ужас, колени дрожали. Несмотря на преступления этой женщины, несмотря на бессердечье, которое она к нему всегда проявляла, он счел себя обязанным подчиниться ее последней воле.
Как только он вошел в камеру, вдова бросила на него проницательный взгляд и обратилась к нему с приглушенно-гневными словами, пытаясь пробудить и в душе своего сына возмущение.
— Ты видишь… что нам готовится… твоей матери… и сестре.
— Ах, матушка… это ужасно… но я ведь говорил вам, я предупреждал вас!
Вдова поджала бледные губы, сын не понимал ее; однако она продолжала:
— Нас убьют… как убили твоего отца…
— Господи! Господи! И я ничего не могу сделать… все кончено. Теперь… что вы от меня хотите? Почему меня не слушали… ни вы, ни моя сестра? Тогда бы не дошли до этого.
— Ах вот как… — ответила вдова с присущей ей язвительной иронией. — Ты находишь это вполне справедливым?
— Мама!
— Ты, кажется, даже доволен… можешь теперь говорить не лукавя, что твоя мать скончалась… Ведь тебе больше не придется за нее краснеть!
— Если бы я был плохим сыном, — резко ответил Марсиаль, возмущенный такой несправедливой жестокостью, — я не был бы здесь.
— Ты пришел… из любопытства.
— Я пришел… чтобы повиноваться вам.
— Ах, если бы я следовала твоим советам, Марсиаль, вместо того чтобы слушаться приказаний нашей матери… я не была бы здесь! — воскликнула душераздирающим голосом Тыква, уступая наконец глубокой тоске и ужасу, который она сдерживала, боясь матери. — Это ваша вина… будьте вы прокляты, мать!
— Отступница обвиняет меня… Ты должен радоваться, верно? — с усмешкой сказала вдова сыну.
Ничего ей не возразив, Марсиаль приблизился к Тыкве, у которой уже начинались судороги, и с состраданием сказал ей:
— Бедная сестра… теперь уж… слишком поздно…
— Никогда не поздно… быть негодяем! — произнесла мать с холодным бешенством. — О, какой род! Какая семья! К счастью, Николя бежал. К счастью, Франсуа и Амандина… ускользнут от твоих уговоров. Они уже достаточно распущенны… Нищета их доконает!
— Ах, Марсиаль, не выпускай их из виду, иначе они кончат бесславно, как я и мать. Им тоже отрубят голову, — воскликнула Тыква, издавая глухие стоны.
— Как бы он ни старался, — воскликнула вдова со свирепым воодушевлением, — порок и голод неизбежно одолеют… и когда-нибудь они отомстят за отца, мать и сестру.