Николай Лесков - На ножах
– Что ж пользы будет в этом, – отвечала Ларива. – Неужели же ты хотела бы, чтоб я разыграла в жизни один из авдеевских[241] романов?
– Ах, Боже мой, да что тебе эти романы, – послушай своего сердца. Ведь ты еще его любишь?
– Да.
– Я вижу, тебя мучит совесть.
– О, да! Страшно, страшно мучит, и мне мало всех моих мучений, чтоб отстрадать мою вину, но я должна идти все далее и далее.
– Это вздор.
Лара покачала головой и, усмехнувшись, прошептала:
– Нет, не вздор.
– Ты должна положить конец своим унижениям.
– Я этого не могу, понимаешь – я не могу, я хочу и не могу.
– Я понимаю, что ты не можешь и не должна сделать тур, какой делали героини тех романов, но если твой муж позовет тебя как добрый, любящий человек, как христианин простит тебя и примет не как жену, а как несчастного друга…
– Для меня бессильно все, даже и религия.
– Дай мне договорить: ты не права, христианская религия не кладет никаких границ великодушию. Конечно, есть чувства… есть вещи… которыми возмущается натура и… я понимаю твои затруднения! Но пойми же меня: разве бы ты не рвалась к Подозерову, если б он был в несчастии, в горе, в болезни?
– О, всюду, всюду, но… ты не понимаешь, что говоришь: я не могу.. Я не могу ничего этого сделать; я связана.
Синтянина возразила ей, что Подозеров ее законный муж, что его права так велики и сильны пред законом, что их никто не смеет оспорить, и заключила она:
– Если ты позволишь, я напишу твоему мужу, и ручаюсь тебе за него… Ларису передернуло.
– Ты за него ручаешься!
– Да, я за него ручаюсь, что он будет счастлив, доставив тебе, разбитой, покой и отдых от твоих несчастий, – тем более, что он умеет быть самым нетребовательным другом, и ты еще можешь в тишине дожить век с ним.
Лариса сделала еще более резкое, нетерпеливое движение.
– Ты сердишься?
– Нет, – отвечала Лара, – нет, я не сержусь, но вот что, я не могу сносить этого тона, каким ты, говоришь о моем бывшем муже. Мне все это дорого стоит. Я уважаю тебя, ты хорошая, добрая, честная женщина; я нередко сама хочу тебя видеть, но когда мы свидимся… в меня просто вселяется дьявол, и… прости меня, сделай милость, я не хотела бы сказать тебе то, что сейчас, должно быть, скажу: я ненавижу тебя за все и особенно за твою заботу обо мне. Тетя Катерина Астафьевна права: во мне бушует Саул при приближении кротости Давида.
– Ты просто больна; тебя надо лечить.
– Нет, я не больна, а твои превосходства взяли у меня душу моего мужа.
– О, если тебя только это смущает, то…
– Нет, молчи, – перебила ее Лара, – ты знаешь ли, что я сделала? Я двумужница! Я венчалась с Гордановым!
Синтянина стояла как ошеломленная.
– Да, да, – повторила Лара, – с тобой говорит двумужница, о которой ему стоит сказать слово, чтобы свести на каторгу, и он скажет это слово, если я окажу ему малейшее неповиновение.
– Ты шутишь, Лара?
– О, да, да; это шутка: они надо мною шутят, они бесчеловечно шутят, но мне это уже надоело, и я не шучу.
При этих словах она вскочила с места и, скрежеща зубами, вскричала:
– Он хочет убить Бодростина и, женясь тайно на мне, жениться на Глафире, но этого не будет, не будет! Я им отомщу, отомщу…
Она зашаталась на ногах и, произнеся: «я их всех погублю!» – упала на прежнее место.
– Оставь их, оставь этот дом…
– Нет, никогда! – простонала Лара. – И теперь это поздно: я их предала, а они уже все совершили.
– Бежим, Бога ради бежим!
– Бежать!.. Стой!.. Что это такое?
По лестнице слышались чьи-то шаги, кто-то спешил, падал, вскакивал и бежал снова, и наконец с шумом растворилась дверь, и кто-то ворвавшись, закричал:
– Лариса! Лара! Alexandrine! Где вы? – откликнитесь Бога ради!
Это был голос Бодростиной.
Лариса и Синтянина остались как окаменевшие: на них напал ужас, а вбежавшая Глафира металась впотьмах, наконец нащупала их платья и, схватясь за них дрожащими руками, трепеща, глядела в непроглядную темень, откуда опять было слышались шум, шаги и паденья.
– Закройте меня! – простонала Глафира.
На Синтянину напал ужас. Ближе и ближе несся шум, и в шуме в этом было что-то страшное и зловещее. Меж тем кто-то прежде ворвавшийся путался в переходах, тяжко дышал, бился о двери и, спотыкаясь, шептал:
– Где ты! где же ты наконец… я наконец сделал все, что ты хотела… ты свободна… вдова… наконец я тебя заслужил.
Холодные мурашки, бегавшие по телу генеральши, скинулись горячим песком; ее горло схватила судорога, и она сама была готова упасть вместе с Ларисой и Бодростиной. Ум ее был точно парализован, а слух поражен всеобщим и громким хлопаньем дверей, такою беготней, таким содомом, от которого трясся весь дом. И весь этот поток лавиной стремился все ближе и ближе, и вот еще хлоп, свист и шорох, в узких пазах двери сверкнули огненные линии… и из уст Лары вырвался раздирающий вопль.
Пред ними на полу вертелся Жозеф Висленев, с окровавленными руками и лицом, на котором была размазанная и смешанная с потом кровь.
– Убийца! – вскрикнула страшным голосом Лара.
Глава восемнадцатая
Соломенный дух
Когда господа выехали смотреть огничанье, на дворе уже стояла свежая и морозная ночь. Ртуть в термометрах на окнах бодростинского дома быстро опускалась, и из-за углов надворных строений порывало сухою студеною пылью. Можно было предвидеть, что погода разыграется; но в лесу, где крестьяне надрывались над добыванием огня, было тихо. Редкие звезды чуть мерцали и замирали; ни одна снежинка не искрилась и было очень темно. Стороннему человеку теперь нелегко попасть сюда, потому что не только сама поляна, но и все ведущие к ней дороги тщательно оберегались от захожего и заезжего. С той минуты, как Сухому Мартыну что-то привиделось, досмотр был еще строже. В морозной мгле то тихо выплывали и исчезали, то быстро скакали взад и вперед и чем-то размахивали какие-то темные гномы – это были знакомые нам сторожевые бабелины, вооруженные тяжелыми цепами. Чем ближе к Аленину верху, тем патрули этих амазонок становились чаще и духом воинственнее и нетерпеливее. Дело с огнем не ладилось. С тех пор, как Сухой Мартын зря перервал работу, терли они дерево час, трут другой, а огня нет. Засинеет будто что-то на самой стычке деревьев и даже сильно горячим пахнет, а огня нет. Мужики приналягут, сил и рук не щадят, но все попусту… все сейчас же, как словно по злому наговору, и захолоднеет: ни дымка, ни теплой струйки, точно все водой залито.
– Дело нечисто, тут что-то сделано, – загудел народ и, посбросав последнее платье с плеч, мужики так отчаянно заработали, что на плечах у них задымились рубахи; в воздухе стал потный пар, лица раскраснелись, как репы; набожные восклицания и дикая ругань перемешивались в один нестройный гул, но проку все нет; дерево не дает огня.
Кто-то крикнул, что не хорошо место.
Слово это пришлось по сердцу: мужики решили перенести весь снаряд на другое место. Закипела новая работа: вся справа перетянулась на другую половину поляны; здесь опять пропели «помоги святители» и стали снова тереть, но опять без успеха.
– Две тому причины есть: либо промеж нас есть кто нечистый, либо всему делу вина, что в барском доме старый огонь горит.
Нечистым себя никто не признал, стало быть, барский дом виноват, а на него власти нет.
– Это баре вредят, – проревело в народе.
Сухой Мартын исшатался и полуодурелый сошел с дерева, а вместо него мотался на бревне злой Дербак. Он сидел неловко; бревно его беспрестанно щемило то за икры, то за голени, и с досады он становился еще злее, надрывался, и не зная, что делать, кричал, подражая перепелу: «быть-убить, драть-драть, быть-убить, драть-драть». Высокие ели и сосны, замыкавшие кольцом поляну, глядели и точно заказывали, чтобы звучное эхо не разносило лихих слов.
Неподалеку в стороне, у корней старой ели, сидел на промерзлой кочке Сухой Мартын. Он с трудом переводил дыхание и, опершись подбородком на длинный костыль, молчал; вокруг него, привалясь кто как попало на землю, отдыхали безуспешно оттершие свою очередь мужики и раздраженно толковали о своей незадаче.
Мужики, ища виноватого, метались то на того, то на другого; теперь они роптали на Сухого Мартына, что негоже место взял. Они утверждали, что надо бы тереть на задворках, но обескураженный главарь все молчал и наконец, собравшись с духом, едва молвил: что они бают не дело, что огничать надо на чистом месте.
– Ну так надо было стать на поле, – возразил ему какой-то щетинистый спорщик.
– На поле, разумеется, на поле: поле от лешего дальше и Богу милее, ено христианским потом полито, – поддержал спорщика козелковатый голос.
– Лес Богу ближе, лес в небо дыра, – едва дыша отвечал Сухой Мартын, – а против лешего у нас на сучьях пряжа развешана.
– Леший на пряжу никак не пойдет, – проговорил кто-то в пользу Мартына.