Шодерло Лакло - Опасные связи. Зима красоты
И вот, спустя десять лет, он сидел напротив меня, не пряча любопытства и легкого удивления, но без намека на отвращение. Что я делаю в Роттердаме в подобном облачении? И он указал рукой на мое лицо.
Еще в Милане я оценила эту сторону его темперамента. Витиеватый, если не изворотливый, с мужчинами, с женщинами он всегда разговаривал с исключительной прямотой. Почему, поинтересовалась я, и его ответ, который можно было бы счесть отговоркой, на самом деле, как я подозреваю, тоже отличался прямотой: «Женщины, мадам, вопреки тому, что принято думать, никогда не боятся голой правды. Что их раздражает, так это неуклюжие пародии. По сравнению с нами вы обладаете тем преимуществом, что откровенность желания не кажется вам дерзновенной. И, напротив, настойчиво изобретать все новые хитрости, чтобы его утаить, представляется вам излишним, — разумеется, если вы не влюблены, мадам».
В нем еще сохранялось лукавство плоти, ямочкой прорезавшее щеку, и мне пришлось приложить больше, чем обычно, усилий, чтобы не утратить перед ним сдержанности. Набравшись нахальства — маркиз стоял неподалеку, так что бояться мне было нечего, — я любезно поинтересовалась, уж не по причине ли этого принципа он не пытается со мной флиртовать? И тут мы оба внезапно замолчали. Его красивый рот изогнулся в почти соблазнительной улыбке. Полагаю, он относится к тому редкому типу мужчин, которым не нужны слова, чтобы в единый миг понять: я не из тех, кого берут, потому что предпочитаю брать сама.
И вот теперь он сидел передо мной, глядя внимательным, безо всякой злобы, взглядом. Коротко объяснил, что привело его в Роттердам. Он направлялся в Гаагу и Амстердам, попытаться выколотить пару флоринов из книгопродавцев, когда-то издавших его книги. Сделать это следовало до прихода французов, несмотря на освободительную Революцию и юную Республику, как всегда, озабоченных тем, чтобы прибрать к рукам людишек с их добром, и применявших за границей совсем другие законы. К тому же, вы и сами это отлично знаете, война никому не уступит в алчности, особенно если дело касается золота.
Разумеется, я это знала. От поездки во Францию у меня до сих пор не прошел во рту привкус дикости. С той лишь разницей, дорогой мой шевалье, что в нынешние времена убийственными для меня стали идеи. Грабеж идет по-прежнему, правда мухи слетаются не только на сокровища, хранимые в поместьях, но и на безумные желанья свободы и власти, в наши дни нераздельно связанные. Все это мне не нравится, как не нравилось и то, что было раньше.
Джакомо Казанова, не дослушав моей гневной тирады, подался назад, словно отшатнувшись:
— Вы что же, против них?
— Я полагала вас, шевалье, умным человеком.
Он выпрямился. Я и есть умный, моя дорогая, хотя ум — не та вещь, что принесла мне в жизни больше всего пользы, а мои идеи нередко разрушали то, на что позволяла надеяться физическая привлекательность, но нет, я вас не понимаю. Мы с вами оба — жертвы древнего ордена, который торговля телом смогла лишь чуть поколебать. К нашей выгоде, ибо те, кто не смел пользоваться нашими средствами…
— Ах, зачем вы сводите к расчету то, что было в вас природной силой! Вы пользовались женщинами с аппетитом, и ему до ваших амбиций не было никакого дела! Вспомните! Впрочем, что меня в вас и привлекало, так это ваша способность легко забывать о придворных заботах, стоило поблизости промелькнуть юбке!
Раз уж он разрешил мне в кои-то веки говорить с ним откровенно, я собиралась отплатить ему тем же. Дело в том, что он ошибался. Раньше, скажем, вчера, только желание мужчин позволяло двигаться прямо к цели, как на словах, так и в действиях. Что до нашего, то оно всего лишь подталкивало к словам и действиям, хотя порой не заставляло себя ждать. И, если он вспомнит себя, разве он когда-нибудь оценил бы, одобрил, да даже просто допустил вероятность того, что первый шаг будет сделан не им? Так о чем тут говорить?
Он поудобнее устроился в кресле. Выдумщик каких поискать, к тому же всегда гордившийся своими выходками, он, тем не менее, сохранил честность, свойственную юности, еще не успевшей притереться к лживости окружающего мира.
— Я всегда считал, маркиза, что ваша голова устроена ничуть не хуже, чем ваше тело. И даже лучше. Вы никогда не были полновластной хозяйкой последнего, и оно частенько вас подводило. Подводит и сегодня. Несмотря на щит в виде отсутствующего глаза.
Я покраснела. Он склонился к моей руке и взял ее слегка подрагивающими пальцами. Вчера вечером, продолжил он, после вашего ухода, о вас много говорили. Эти нотабли вас ненавидят. Кое-кто пустил слух: дескать, вы ищете союза с низами, полагая, что они придут вам на помощь, если вы лишитесь поддержки верхов. Они, не скупясь на коварство, рассуждают о ваших способностях вертеть людьми и утверждают, что вы не остановитесь ни перед какими средствами. Из чего я вывожу, что, несмотря на побивший вас град времени, у вас остались кое-какие козыри и вы не разучились играть. В городе шепчутся — и, думаю, дело не обошлось без тайной женской зависти, — что все мужчины — стар и млад, включая увечных, — позволяют вам вить из них веревки. Чтобы обеспечить себе тылы, вы ничем не побрезгуете.
— И это кажется вам удивительным? — Я вырвала у него из рук свои пальцы, которые он ласково поглаживал. Его сухая мятая кожа хранила тепло — словно пережиток прежней гипнотической силы.
— О нет, дорогая, — засмеялся он. — Мне известна власть уродства и увечности. Я много раз ощущал на себе ее гнет. Не уверен, но, возможно, в определенной мере уродство давит даже сильнее, чем красота с ее банальными эффектами. Если уродство или болезнь становятся соблазнительными, значит, за ними кроется что-то еще, дорогая маркиза.
Затем мы перевели беседу на другой сюжет, пусть более вялый, зато нейтральный, и заговорили о современных идеях.
Когда он ушел, я поняла, что мы просидели несколько часов, даже не заметив, что занялась заря. Хендрике подала нам поздний ужин, споро и умело накрыв на стол. Мы ели при свете двух поставленных в принадлежавшие Минне серебряные подсвечники свечей, оставлявших лица в тени. В рассветных лучах он показался мне помолодевшим — или и вправду помолодел? В язвительности его речи прорывалась былая живость, окрашенная той веселой, почти смешной, галантностью, которой часто объясняется недолговечное обаяние немного женственных мужчин. Ради меня он разливался соловьем, его разноцветные глаза сверкали, а рот вновь обрел тот нежный изгиб, что сгубил столько сердец.
Прощаясь, он сжал мое запястье: благодарю вас, дорогая. Вы очень переменились. Не стану оскорблять вас, отрицая то, что с вами произошло, но ваша власть, несмотря ни на что, лишь возросла — возможно, потому, что вы ощутили свою уязвимость. Ах, какая жалость! Будь мне на тридцать лет меньше, я бы смог кое-что предложить вам нынешней. В вас появился совершенно новый вкус, мадам, как во мне — неожиданные чувства. Я прекрасно вижу, что вы принадлежите к числу тех, кого любят, даже если раньше, в другом мире, вы, Изабель, разделяли трудную судьбу женщин, притягивающих к себе, но всего лишь на час.
Он бережным жестом взял плащ, который Хендрике собиралась накинуть ему на плечи, и посмотрел на мою взволнованную неотесанную служанку с галантной симпатией. Он не пожелал, чтобы его провожали по скользким улицам, и мы смотрели, как он уходит, размышляя, во всяком случае, я, о том, что в отдельных мужчинах даже недостатки обретают некую форму вечности.
В тот вечер я отправилась спать, махнув рукой на сжигавший меня пожар. Говорят, в доме погорельцев нельзя упоминать огонь, однако, навеянные им воспоминания и мысли о возможном будущем позволили мне погрузиться в адское наслаждение.
Я думала, что не усну, слишком взволнованная тем «открытием», что он мне подарил, сам о том не догадываясь. Разумеется, Хендрике явилась меня будить поздним утром, ворча, нечего, дескать, принимать старых проказников, и встряхивая мои юбки в ногах постели. Я рассмеялась ей в лицо. Во мне занималось гораздо больше рассветов…»
Увенчался ли демарш Казановы успехом? В действительности сие неизвестно. В своих «Мемуарах» он об этом не упоминает, равно как и о поездке в Роттердам. Единственным свидетельством остается письмо, адресованное графине де Л., в салоне и, вероятно, в постели которой он бывал в годы правления Людовика XV. В изгнании — сначала в Вене, затем в Лондоне — она старалась сохранять достоинство своего ранга и смертельно скучала, перед всяким, кто соглашался слушать, изливая свою желчь против этих тяжеловесных, как бревна, «готов», накачанных пивом.