Уильям Фолкнер - Свет в августе; Особняк
А две пустые бутылки так и стояли на прилавке у всех на виду, и он торопливо подумал: Если б можно было взять сдачу и выйти, пока он не заметил, — но это было невозможно, это была слишком опасная игра, он не смел, ему некогда было идти на риск, либо отдать два доллара, либо — крик, прыжок через прилавок, запертая дверь, пока шериф не придет за ним опять. И он сказал, не трогая сдачи:
— Вы газировку не посчитали.
— Что такое? — сказал хозяин. Он рассыпал сдачу по прилавку. — Консервы — одиннадцать, хлеб… — Он остановился и вдруг снова смел все монеты в кучу. — Откуда вы, говорите, приехали?
— Ничего я не говорил, — сказал Минк. — Издалека еду.
— И давно тут не были, верно?
— Верно, — сказал он.
— Ну, спасибо, — сказал хозяин. — Я и вправду забыл про эту кока-колу. Проклятые профсоюзы, из-за них и кока-кола подорожала, не подступишься. Вы две выпили, так? — Он взял из сдачи полдоллара и пододвинул ему остальное. — Не знаю, что народ будет делать, если их не остановят. Придется этих проклятых демократов по шапке, не то и вовсе обнищаем, дойдем до богадельни. Куда, сказали, едете? В Мемфис?
— Ничего я не сказал, — начал было он. Но хозяин уже заговорил или продолжал разговор с негром, уже подавал негру откупоренную бутылку воды.
— Это за мой счет. Ну-ка, бери свою машину и довези его до перекрестка, там его скорее подвезут, может, кто завернет с шоссе.
— Да я еще не собирался ехать.
— Врешь, собирался, — сказал хозяин. — Жалко тебе лишних полмили сделать, что ли? А времени у тебя хватит. И не появляйся тут, пока не съездишь. Вот так, — сказал он Минку. — Там вас скорее подвезут.
И он поехал дальше в разбитой, забрызганной грязью машине; на одну секунду негр покосился на него и сразу отвел глаза.
— Откуда это вы приехали? — спросил негр. Он не ответил. — Из Парчмена, а? — Машина остановилась. — Вот и перекресток, — сказал негр. — Может, кто вас подвезет.
Минк вылез из машины.
— Премного благодарен, — сказал он.
— А вы ему уже заплатили, — сказал негр.
И опять он пошел пешком. Главное, подальше бы от всяких лавок, нельзя больше никуда заходить. Если бы бутылка стоила доллар, это было бы для него запретом, за этот предел его никакое искушение, никакая слабость не могла бы увлечь, тут бы ему ничто не грозило. Но бутылка стоила всего четверть доллара, а у него на руках было целых двенадцать долларов, — значит, надо сначала доехать до Мемфиса и купить револьвер, иначе никак нельзя предугадать, не поддастся ли он вдруг искушению: уже сейчас, выходя из лавчонки, он себе говорил: Будь человеком. Будь же человеком. Ты должен быть человеком, у тебя дело есть, опасное дело, — и уже на ходу, выйдя из лавки, он почувствовал, как его прошибает пот, и он не то что задыхается, но старается перевести дух, словно путник, который нечаянно попал в тайное логово, в объятия Мессалины или Семирамиды и, вырвавшись оттуда, все еще потрясен своей дерзостью, все еще никак не может опомниться, понять, как это ему удалось выскочить живым.
И тут он открыл еще одну вещь — все двадцать с лишним лет до тюрьмы и все тридцать восемь последних лет он всегда ходил по мягкой земле. Теперь он шел по асфальту, и у него не только ныли ноги, но боль пронизывала насквозь все кости, все мышцы, до самого черепа; наконец он нашел лужу цвелой воды в пожухлом редком бурьяне у канавы и, сняв негнущиеся новые ботинки, выданные вместе с комбинезоном, сел, опустил ноги в воду и стал жевать консервы с хлебом, думая: Нельзя мне распускаться. Может, и заходить туда нельзя, где этим торгуют, — думая, в сущности, без огорчения, но неуклонно, непоколебимо: Наверно, придется за него отдать все десять долларов, а то и больше. Значит, остается всего три доллара восемьдесят пять центов, а я уже восемьдесят два из них потратил, — и тут он остановился, вынул горсть монет из кармана, аккуратно разложил их на земле около себя; у него было три бумажки по доллару и мелочи на восемьдесят пять центов, и он, медленно пересчитав эти восемьдесят пять центов — полдоллара, двадцать пять центов и два никеля, — отложил их в сторону. Он отдал лавочнику одну из долларовых бумажек; и лавочник дал ему сдачи — хлеб стоил одиннадцать, консервы одиннадцать, значит, всего двадцать два цента, потом лавочник взял еще полдоллара за воду, а всего семьдесят два цента, значит, должно было остаться двадцать восемь центов; он снова пересчитал сдачу — монету за монеткой, потом отдельно те деньги, что отложил в сторону, чтобы еще раз себя проверить. И все-таки сдачи получалось всего восемнадцать центов, вместо двадцати восьми. Десять центов пропало. А ведь консервы стоили всего одиннадцать центов, он это помнил, потому что об этом был разговор. Значит, хлеб подорожал, наверно, хлеб. На целых десять центов подорожал, тут же, на глазах, — подумал он. — А если хлеб мог подскочить сразу на десять центов у меня на глазах, так, может, и револьвера мне не купить даже за все тринадцать долларов. Значит, надо где-то пристроиться, найти работу.
По шоссе густо шли машины, они шли очень быстро, большие легковые машины, совсем новые, и грузовики, громадные, как вагоны, не было пыльных «пикапов», которые подвезли бы его, только машины богачей, а они мчались так, что не могли заметить одинокого человека в комбинезоне. А может, и того хуже: наверно, они, огромные, быстрые, сверкающие, затерли бы ту, что остановилась ради него; больно им надо, чтобы он путался у них под колесами в Мемфисе. Но, в общем, это было неважно. Пока что Мемфиса и не видно. Теперь даже нельзя было сказать, скоро ли он его увидит, и он думал: Может, еще понадобится долларов десять, если не больше, пока я дойду до того места, где их продают. Во всяком случае, надо было добраться до Мемфиса поскорее, пока еще все можно сделать, пока ничто не помешало; во всяком случае, когда он доберется до Мемфиса, все его тринадцать долларов и три центра должны быть целы, сколько бы ему ни пришлось выложить, чтобы попасть в город. Значит, надо добыть еще денег, раз он даже не может поручиться, что не зайдет в лавочку, где продают газированную воду. Значит, надо где-то остановиться и попросить работы, а я в жизни ни у кого еще работы не просил, может, я и не сумею, — думал он. — Значит, пропадет, по крайней мере, день, а то и больше, — подумал он спокойно, все еще не отчаиваясь, — слишком я стар для этого; не стоило бы в шестьдесят три года ввязываться в такое дело, — и это он подумал, не отчаиваясь, по-прежнему непоколебимый: Нет, раз уж пришлось ждать тридцать восемь лет, подожду еще день-два, а то и три, ничего мне не сделается.
Женщина была плотная, но не жирная и вовсе не старая, довольно строгая с виду, в линялом, но очень чистом платье, она стояла в узком замусоренном дворике и обрывала засохшие плети вьюнка с ограды.
— Вы не из духовного звания? — спросила она.
— Мэм? — сказал он.
— Вы похожи на проповедника.
— Нет, мэм, — сказал он. — Я не здешний.
— Какую работу можете делать?
— Ту, что вы делаете. Я вам двор вычищу.
— А еще?
— Я фермером был. Все могу делать.
— Наверно, вас сначала накормить надо, — сказала она. — Ну, ладно. Все мы божьи твари. Оборвите-ка сначала эти плети. А грабли возьмете за кухонной дверью. И помните, я за вами следить буду.
Может, она и следила за ним из-за оконной занавески. Трудно сказать. Да ему и дела не было. Но, как видно, она все время следила, потому что вышла на крохотную веранду, как только он снес в кучу последнюю охапку листьев, показала ему, где тачка, дала три спички и смотрела, как он отвез сушняк на пустырь рядом с домом и поджег всю кучу.
— Поставьте тачку и грабли на место и ступайте на кухню, — сказала она.
Он пошел на кухню — плита, раковина, холодильник, у накрытого стола стул, на столе тарелка скверно сваренных овощей с кусками сероватого сала, на блюдечке два ломтика покупного хлеба и стакан воды; он постоял, не двигаясь, спокойно опустив руки и глядя на стол.
— Брезгуете, что ли? — спросила она.
— Не в том дело, — сказал он. — Я не голодный. Мне деньги нужны на дорогу. Нужно добраться до Мемфиса, а там обратно в Миссисипи.
— Будете вы обедать или нет? — спросила она.
— Да, мэм, — сказал он, — премного благодарен, — и под ее взглядом сел за стол, и тут она открыла холодильник, вынула оттуда початую консервную банку и поставила перед ним. В банке лежала половина персика из компота.
— Ешьте, — сказала она, выходя.
— Да, мэм, — сказал он. — Премного вам благодарен. — Должно быть, она и сейчас откуда-то следила за ним. Он съел сколько мог (все было холодное), потом отнес тарелку, нож, вилку к раковине, чтобы вымыть, но тут она вдруг вернулась на кухню.
— Я сама, — сказала она. — А вы идите по дороге, четыре мили. Подойдете к почтовому ящику, там написано: «Брат Гудихэй». Читать умеете, а?