Ирвин Шоу - Молодые львы
— Слушай, ты, генерал Паттон[92], — ответил тот, стараясь скрыть раздражение. — Когда потребуется совершить геройский подвиг, тебя вызовут. Никки, разворачивай машину!
— Хотел бы я сейчас сидеть дома, — пробормотал Стеллевато, но влез в машину и развернул ее. Потом вытащил автомат из зажимов под ветровым стеклом и сдул с него пыль.
— Так что будем делать, ребята? — спросил Кин, нетерпеливо перебирая грязными руками по карабину. Майкл неприязненно посмотрел на него. «Неужели, — подумал он, — его брат получил „Почетную медаль конгресса“ только за свою непроходимую тупость?»
— Пока будем сидеть здесь и ждать.
— Чего ждать? — настаивал Кин.
— Ждать полковника Пейвона.
— А если он не приедет? — не унимался Кин.
— Тогда примем новое решение. Везет мне сегодня! — проворчал Майкл. — Бьюсь об заклад, до вечера еще раза три придется решать…
— Я думаю, нам нужно послать Пейвона ко всем чертям, — заявил Кин, — и ехать прямо в Париж. По радио говорят…
— Я знаю, что говорят по радио, — перебил его Майкл, — и знаю, что скажешь ты. А я говорю, что мы будем сидеть и ждать!
Он отошел от Кина и уселся на траву, прислонившись к низкой каменной ограде, которая тянулась вдоль речушки. Двое солдат из бронетанковой дивизии нерешительно посмотрели на него, а затем вернулись в окоп и снова закрылись ветками. Стеллевато поставил автомат к ограде и прилег на траву вздремнуть. Он вытянулся, прикрыл руками глаза и уснул как убитый.
Кин уселся на камень, достал блокнот с карандашом и стал писать письмо жене. Он посылал ей подробные отчеты обо всем, что делал и видел, включая самые ужасные описания убитых и раненых. «Хочу, чтобы она знала, что творится на белом свете, — трезво рассуждал он. — Если она поймет, что нам приходится испытывать, может, она станет смотреть на жизнь по-другому».
Майкл смотрел поверх каски Кина, который пытался на расстоянии в три тысячи миль исправить взгляды на жизнь своей равнодушной супруги. Древние стены города и загадочные, закрытые ставнями окна, не украшенные флагами, упрямо хранили свою тайну.
Майкл закрыл глаза. Хоть бы мне кто-нибудь написал, думал он, и объяснил, что со мной происходит. За последний месяц накопилось столько противоречивых впечатлений, что казалось, потребуются целые годы, чтобы отсеять их друг от друга, разобрать по полочкам и докопаться до их подлинного смысла. Он чувствовал, что во всей этой пальбе, в захвате городов, в бомбардировках, в переходах по раскаленным пыльным дорогам летней Франции, в приветствиях толпы, в поцелуях девушек, в стрельбе снайперов, в пожарах — во всем этом кроется какой-то общий глубокий смысл. Этот месяц ликования, хаоса и смерти, казалось, должен был бы дать человеку какой-то ключ к пониманию войн и насилия, к пониманию роли Европы и Америки.
С тех пор как Пейвон грубо поставил его на место тогда в карауле в Нормандии, Майкл почти совсем потерял надежду принести какую-нибудь пользу в войне, но зато он должен теперь, по крайней мере, понять ее, думал он.
Однако никакие обобщения в голову не приходили. Он не мог, например, сказать, что «американцы такие-то и такие-то, поэтому они побеждают» или что «французы ведут себя так-то и так-то в силу таких-то особенностей своего характера», а «беда немцев в том, что они не понимают того-то и того-то…»
Стремительный натиск и ликующие крики, смешавшись в его сознании, представлялись одной многогранной бурной драмой. Эта драма не переставая будоражила его мозг, мешала ему спать даже тогда, когда он изнемогал от жары и усталости. Он никак не мог отделаться от своих мыслей даже в такие моменты, как сейчас, когда его жизни, быть может, угрожала опасность в этом притихшем, сером, безжизненном городке на дороге в Париж.
К тихому журчанию воды в речушке примешивалось деловитое шуршание карандаша Кила. Опершись спиной о каменную ограду, Майкл сидел с закрытыми глазами; после долгого недосыпания его клонило ко сну, но он не поддавался и, чтобы не уснуть, перебирал в памяти бурные события прошедшего месяца…
Названия залитых солнцем городов, словно сошедшие со страниц сочинений Пруста[93]: Мариньи, Кутанс, Сен-Жан-ле-Тома, Авранш, Понторсон… Приморское лето в волшебной стране, где в серебристо-зеленой манящей дымке сливаются овеянные легендами Нормандия и Бретань. Что бы сказал этот болезненный француз, отгородившийся от мира в обитой пробкой комнате, о дорогих его сердцу приморских провинциях теперь, в суровом августе 1944 года? Какие замечания сделал бы он своим неровным, дрожащим голосом по поводу тех изменений, которые внесли в архитектуру церквей XIV века 105-миллиметровые орудия и пикирующие бомбардировщики? Как бы на него подействовали трупы лошадей, валяющиеся в канавах под кустами боярышника, и сожженные танки, издающие странный, смешанный запах металла и горелого мяса? Какими изысканными, утонченными фразами выразили бы свое отчаяние месье де Шарлюс и мадам де Германт при виде новых путешественников, шагающих по старым дорогам мимо Мон-Сен-Мишеля?..
…«Шагаю уже целых пять дней, — раздается неподалеку молодой голос со среднезападным акцентом, — и еще ни разу не выстрелил! Но не подумайте, что я жалуюсь. Я, черт возьми, могу загнать их до смерти, если это то, чего от меня требуют…»
…В Шартре пожилой капитан с кислой физиономией рассуждает, облокотившись на танк «Шерман», остановившийся на площади перед собором: «Не пойму, и чего только люди грызлись столько лет из-за этой страны? Клянусь богом, здесь же нет ничего такого, чего нельзя было бы сделать, и гораздо лучше, у нас в Калифорнии!..»
…На перекрестке, окруженный саперами с миноискателями в руках и танкистами, танцует чернокожий карлик в красной феске. Его награждают аплодисментами и спаивают кальвадосом, только сегодня преподнесенным солдатам местными жителями…
…На разрушенной улице к Пейвону и Майклу подходят два пьяных старика с букетиками анютиных глазок и герани. Они приветствуют в их лице американскую армию, хотя вправе были бы спросить, почему четвертого июля, когда в деревне уже не было ни одного немца, американцы сочли нужным обрушить на нее бомбы и за тридцать минут превратить деревню в груду развалин.
…Немецкий лейтенант, захваченный в плен 1-й дивизией, за пару чистых носков указывает на карте точное расположение своей 88-миллиметровой батареи еврею — беженцу из Дрездена, ныне сержанту военной полиции.
…Степенный французский фермер целое утро трудится, выкладывая у обочины громадную надпись из роз «Добро пожаловать, США!» в знак приветствия проходящим солдатам; другие фермеры со своими женами устраивают прямо у дороги ложе из цветов убитому американцу, усыпают его розами, флоксами, пионами, ирисами из своих садов, и смерть в это летнее утро на мгновение кажется радостным, чарующим, трогательным событием, и проходящие солдаты осторожно огибают яркую цветущую клумбу.
…Бредут тысячи пленных немцев, и, когда смотришь на них, в душу начинает закрадываться неприятное чувство: судя по их лицам, никак нельзя сказать, что именно эти люди перевернули Европу вверх дном, отняли тридцать миллионов жизней, жгли население в газовых печах, вешали, калечили, пытали. Теперь их лица выражают лишь усталость и страх. Если бы их всех одеть в американскую форму, то они бы, честно говоря, выглядели так, как будто прибыли сюда из Цинциннати.
…В каком-то городишке недалеко от Сен-Мало хоронят бойца Сопротивления, и артиллерия огибает похоронную процессию, которая тянется в гору за лошадьми в черных плюмажах, впряженными в ветхий катафалк; жители городка, одетые в свое лучшее платье, шаркают по пыльной дороге, чтобы пожать руки родственникам убитого, торжественно выстроившимся у ворот кладбища. Майкл спрашивает у молодого священника, помогающего при богослужении в кладбищенской церкви: «Кого хоронят?», а тот отвечает: «Не знаю, брат мой. Я из другого города…»
…Плотник из Гранвиля, уроженец Канады, который работал на строительстве немецких береговых укреплений, говорит, покачивая головой: «Теперь все равно, приятель. Вы пришли слишком поздно. В сорок втором, в сорок третьем году я бы с радостью приветствовал вас, тряс вам руки. А теперь, — он пожал плечами, — теперь поздно, приятель, слишком поздно…»
…В Шербуре пятнадцатилетний юноша с возмущением говорит об американцах: «Дураки они, — горячится он, — развлекаются с теми же девками, которые жили с немцами! Тоже мне, демократы! Плевал я на этих демократов! Я сам, — хвастал он, — наголо обрил пять таких девок, чтобы не путались с немцами, и сделал это тогда, когда было опасно, еще задолго до вторжения! И дальше буду брить, обязательно буду…»
Храпел Стеллевато, карандаш Кина не переставая шуршал по бумаге. Из города по-прежнему не доносилось ни звука. Майкл встал, подошел к мостику и уставился на темную коричневатую воду, тихо бурлившую внизу. Если эти восемьсот немцев собираются атаковать город, размышлял он, то хоть скорее бы. А еще лучше, чтобы подошли свои, и с ними Пейвон. Война переносится куда легче, когда вокруг тебя сотни других солдат, когда ни за что не отвечаешь, когда знаешь, что за тебя решают люди, которых специально этому учили. А здесь, на обросшем мхом мостике через безымянную речушку, в безмолвном, забытом городишке, чувствуешь себя всеми покинутым. Никому нет дела, что эти восемьсот немцев могут войти в город и пристрелить тебя. Никому нет дела, будешь ли ты сопротивляться или сдашься в плен, или просто удерешь… Почти как в гражданской жизни: всем наплевать, живешь ты или уже умер…