Перед стеной времени - Юнгер Эрнст
Еще большее беспокойство внушает констатация того, что натиск фактов современной жизни имеет, несомненно, и качественную окраску. Происходящее поражает до невиданной ранее степени. Слово «беспокойство» употреблено здесь не в общепринятом значении. От опасности в данном случае следует абстрагироваться. Только при этом условии можно сказать об эпохе нечто неопровержимое. Страх затуманивает контуры, а чарующее тоже вызывает беспокойство.
То, что вследствие войн обширные местности разоряются, теряют население или попадают в нечистые руки, само по себе не ново. Средства, которыми это было достигнуто, тоже не играют значительной роли. Тамерлана, при его несовершенном вооружении, было не так уж легко победить. Тридцатилетняя война нанесла участвовавшим в ней народам и культурам более тяжелый урон, чем обе мировые войны, в продолжение которых рост населения планеты не остановился, а развитие используемых цивилизацией методов и средств получило мощный стимул. Это различие не случайно.
Тревогу (в смысле внезапности, поразительности) вызывают другие наблюдения. Например, то, что человечество как биологический вид заметно меняется, в том числе в аспекте взаимоотношений полов. Результатам этих изменений невозможно найти подобие – ни при историческом диахронном, но при этнографическом синхронном анализе. Они имеют внециклический характер – если только тот цикл, к которому они принадлежат, не крупнее, чем круговорот культур, и не древнее, чем история.
Это не значит, что принцип, выявленный Шпенглером, не «верен». Очевидно одно: в силу вступают новые элементы, недоступные для узнавания в рамках морфологического сравнения. Напрашивается предположение, что одновременно с историческим циклом истекло нечто, превосходящее его по масштабу.
Поясним это при помощи чисел: конец десятилетия может совпасть с концом временного промежутка в тысячу лет, десять тысяч лет и так далее. Если же необходим пространственный пример, то достаточно представить себе человека, чье жилище находится прямо на границе двух государств: выходя за порог, он одновременно покидает комнату, дом и страну. Обыкновенно подобным соотношениям величин не уделяется особого внимания. Мы можем пересчитывать позвонки животного, не придавая значения тому, что здесь они составляют шею, здесь – спину, а здесь – хвост. Чем механистичнее счет, тем проще не заметить этих переходов. Приблизительно так же обстоит дело и со сменой судьбинного времени внутри хронологии. Мы продолжаем считать, не видя, что годы изменили не только порядковые номера, но и сущность. Они следуют друг за другом, однако уже не равняются друг другу.
Ощущение, что мы живем в пору старости эпохи, осталось позади. Около 1900 года оно было выражено сильнее. Сегодня в мире уже не так много мест, где можно предаться роскоши декаданса. Повсюду господствует принцип, выражаемый поговоркой: «Ешь, птица, или умри».
Та чудовищная тяга, которую мы испытываем, не может быть лишь следствием всепроникающей рациональности. Цезаристских симптомов старения мы не наблюдаем. Иначе вместо тотальной мобилиазции [42] происходил бы рост армий наемников. Образованных людей отличала бы другая степень дистанцированности от происходящего, они демонстрировали бы духовное хладнокровие – неважно, стоическое или эпикурейское. Вопросы власти не смешивались бы повсеместно с вопросами морали, и наоборот. В целом люди вели бы более приятную жизнь – такую, которая характерна для периодов старости и упадка культур.
В действительности же этот осенне-вечерний дух почти не ощущается. В противовес ему нарастают как пессимистические, так и оптимистические настроения. В первом случае люди воспринимают наше время не как старость, а как конец, во втором – приветствуют его с радостной готовностью к самопожертвованию, которую невозможно ни объяснить, ни тем более оспорить. Сочетание этих тенденций указывает на необычную цезуру [43].
При наблюдении за чем-то новым, своеобразным следует отличать поразительное от чудесного. В первом случае речь скорее всего идет о неприятном удивлении – такое, например, испытываешь, видя, что вследствие неустанных научно-технических усилий мир превратился в парк машин. Крайнюю досаду вызывает хотя бы его монотонность, его стремление все нивелировать, а значит, лишать очарования – не говоря уже об убийственной мощности как военной, так и мирной индустрии.
В связи с этим наблюдаются низшие проявления чувства «нас здесь раньше не было». Восторг, с каким люди встречают технические новшества, сравним с изумлением дикаря, которому вдруг показали зеркало, часы или огнестрельное оружие – предметы, вызывающие у него то восхищение, то ужас. Он становится рабом удивительных вещей, готовым отдать за них и свои украшения, и плоды родной земли.
Картина технических усовершенствований не радует и не умиротворяет, поскольку творение в собственном смысле слова не имеет отношения ни к созданию, ни к функционированию всей этой аппаратуры. Отсюда постоянно ощущаемая досада. Силы были отмерены, взвешены, выжаты и использованы самым тщательным образом, что привело к их полнейшему истощению. Однако в результате мы ничего по большому счету не создали и не высвободили. Речь идет о силах, издавна существовавших во вселенной, об их визуализации и эксплуатировании на низшем уровне. Каждое открытие подтверждает неисчерпаемость того запаса, которого человек может лишь поверхностно коснуться – подобно тому, как, обрабатывая землю, он касается лишь ее тончайшего наружного слоя. Но он не замечает собственных ограничений, предаваясь деятельности, печать которой – измеримость, а венец – рекорд. Между тем и травинка, и крылышко комара свидетельствуют о существовании более высокого производящего начала.
Как бы то ни было, это, по-видимому, в природе человека – восхищаться модным костюмом, не видя тела. Чем поверхностнее изменения, тем сильнее они бросаются нам в глаза. Техника в некотором смысле тоже мода: она – одежда труда.
Поверхностные перемены предвещают глубинные. То, о чем свидетельствует всякое новшество, может оказаться бесконечно важнее приносимой им пользы (или причиняемого им вреда). Морфологического анализа, синхронически и диахронически сопоставляющего явления во всей их полноте, здесь, конечно, недостаточно. Сравнительный анализ римских военных дорог с нашими автобанами укажет на печать стареющей культуры, которую несут на себе и те, и другие, и это будет в какой-то степени верно. Однако морфологические средства не позволят нам увидеть, что речь идет о двух зданиях, схожих друг с другом в историческом времени, но фундаментально различных во времени судьбы.
Изучая данные исторической геологии, мы получаем представление о том, что может скрываться под покрывалом Майи. Это вводит нас в царство, которым пренебрег Гегель. Недостаточное видение природы справедливо считается его ахиллесовой пятой.
Лес каменноугольного периода, черты сходства с которым сегодня угадываются лишь в дебрях Конго и Амазонии, архипелаг, населенный летающими, плавающими и сухопутными ящерами, Большой Барьерный риф, где обитают мириады удивительных существ – только очень ограниченный взгляд воспринимает все это как ступени развития, предваряющие наше господство. Древние считали такие миры игрушкой бога. В этой связи снова вспоминается гётевский призыв искать смысл жизни в самой жизни. Производительная сила природы всегда остается неизменной. Всякая перемена – лишь перенос центра тяжести.
Подобные картины заостряют наш взгляд для восприятия больших промежутков времени и соответствующих им масштабов. Здесь возникают, кроме прочих, такие вопросы: не все ли остается «по-старому», пока поколения сменяют друг друга, и можно ли считать значимыми временные отрезки меньше тех, на протяжении которых появляются целые виды и роды? Они ли, эти роды и виды, своим возникновением определяют членение времени, или же его изменяющееся качество вызывает их к жизни, чтобы потом заставить исчезнуть? Не объясняется ли вымирание такого мощного подкласса моллюсков, как аммониты, грубо говоря, тем, что их срок истек и что новый планетарный стиль требует новых форм, новых моделей? Такова неустранимая причина поражения человека в борьбе за бытие. За вопросами силы стоят вопросы времени.