Владимир Набоков - перевод: РОМЭН РОЛАН "НИКОЛКА ПЕРСИК"
Итак, я пошел осматривать будущую обитель созданья моего; там я провел большую часть дня, там я пил и питался: да не отвлечет тебя творческий дух от требований плоти. Оба они – и тело и дух – насытились, успокоились, и я, выйдя на дорогу, отправился бодро домой.
Достиг я уже перекрестка, и хотя, бессомненно, мне было известно, по какому пути следовало пойти, а покосился я на другую дорогу, струящуюся через поля, меж цветущих изгородей.
“Как было бы сладко, – шепнул я себе, – вон там побродить! К черту большие дороги, ведущие прямо к цели! Солнечен, долог день. Зачем же, мой друг, опережать Аполлона? Дом от тебя не уйдет. А старуха пускай подождет – язычок ее не отпадет. Боже, как радует глаз вон сливное то деревцо белокрылое… Пойдем-ка навстречу ему, ведь путь недалек. Вот подул ветерок – и с него, как снежок, посыпались перышки; сколько щебечущих птиц! Благодать, благодать великая! А вот ручеек, мурлыкая, скользит, полускрытый травой, словно котенок, играющий мягким мотком под ковром! А мы следом пойдем. Вот занавеска листвы дорогу ему преграждает. Ручеек-простачок попадется! Э, да куда же он юркнул, хитрюга? Здесь он, вот здесь, под ногами опухшими и узловатыми этого старого лысого вяза. Какова проказа! Но куда же, куда ты, дорога, меня приведешь?…”
Так болтал я, идя по пятам своей тени, игривый; и я притворялся – о лицемерный! – что не знаю, в какую сторону меня увлекает тропинка задорная. Как ты лжешь хорошо, Николка! Ты искусней Улисса, ты надуваешь себя самого. Ты ведь знаешь, куда направляешься. Ты знал это, плут, с той минуты, как замок покинул. Вон там, в версте отсюда, живет – любовь нашей юности, Ласка. Мы ее удивим… Но кто из двух удивится сильнее? Ведь столько лет прошло с тех пор, как я ее видел! Что осталось теперь от лукавого личика, от мордочки тонкой моей Ласки? Теперь-то могу я встретиться с ней без опаски; уж сердце мое она не станет грызть-разгрызать зубками острыми! Сердце мое высохло, как старая лоза виноградная. Да и есть ли у нее зубы еще? Ах, Ласка, Ласочка, как умела смеяться, кусаться ты! Как играла ты бедным Персиком! По воле твоей он вертелся волчком, винтовал, извивался. Что ж! Коли весело было тебе, поступила ты правильно. И осел же я был!…
Снова я вижу себя, ротозея: локти расставив, опираюсь руками о край рубежной стены мастера Ландехи, меня научившего благому искусству ваяния. А с другой стороны, в большом огороде, смежном со двором, нам мастерскою служащим, меж грядок земляники и латука, редисок розовых, огурцов зеленых, дынь золотистых – ходила высокая, ловкая девушка: ноги босы, обнажены руки и шея ее, тяжелые рыжие волосы, да короткая юбка, да сорочка сырцовая, сквозь которую рисуются острые, твердые груди, – вот и вся одежда ее. Несла она в загорелых и крепких руках две лейки, полных воды, раскачивая их над лиственными головками растений, раскрывших крошечные рты. И я тоже разинул рот – отнюдь не крошечный. Так ходила она, выливая лейки свои, потом шла к колодцу их наполнять, опускала зараз обе руки, как тростник разгибалась и опять возвращалась, осторожно ступая по мокрой земле борозды, словно ощупывая длинными чуткими пальцами ног ягоды зрелые крупной клубники. У нее были круглые, крепкие колени, как у юноши. Я съедал ее глазами. Она, казалось, не замечала моего взгляда. Но она приближалась, разливая дождичек свой; и когда оказалась совсем рядом, внезапно стрельнула глазом…
Ай, я чувствую, как опутывают меня частые сети этих озер. Как верно сказано: “Пауку подобен женский взор”.
Попав в западню, стал я биться. Но поздно уж было! Я, словно глупая муха, прилип к своей клейкой стене.
Она больше мною не занималась. На корточках сидя, она щипала капусту. Но порою лукавица косилась в мою сторону, убеждаясь в том, что добыча попалась. Я видел – злорадно она зубоскалила, и напрасно себе говорил я: “Друг мой бедный, ступай – она над тобой издевается”. Видя усмешку ее, я посмеивался тоже. Ну и рожа была у меня, дурацкая рожа!… Вдруг девица в сторону – прыг! Переметнулась через одну грядку, другую, третью, бежит она, скачет, ловит на лету цветень одуванчика, проплывающий мягко по воздушным ручьям, и, руками махая, кричит, на меня глядя:
– Вот и еще влюбленный пойман!
После чего она сунула челнок-пушинку в пройму сорочки, между грудей. Я же, – хоть и дуралей, да не из числа унылых влюбленных, – я крикнул ей: “Суньте и меня туда же!” Тут она расхохоталась и, подбоченясь, ноги расставив, глядя мне прямо в лицо, отвечала:
– Ишь ты, сластена какой! Нечего зубы точить на яблоки мои наливные…
Так случилось, что под вечер, в конце августа я встретил ее, Ласку, Ласочку, садовницу прекрасную.
Лаской звали ее потому, что у ней, как и у зверька узкомордого, было длинное тело и маленькая голова, – с лукавым пикардийским носом, со слегка выдающимся ртом, широким, смешливым, резким, предназначенным грызть сердца и орешки. Но та нить-паутина, которой тенетница рыжая людей оплетала, извлекалась из глаз ее – сумрачно синих, как даль грозовая ведряного дня, – да из углов ее нежно-русалочных, веселых, язвительных губ.
Отныне, вместо того чтоб работать, я день-деньской ротозейничал на стене своей, покамест нога хозяина, пинком в пeпеки, не заставляла меня возвратиться на землю. Иногда же Ласочка кричала, потеряв терпенье:
– Ну что, досыта оглазел, спереди, сзади? Чего еще не видал? А ведь пора тебе знать меня!
Я же, хитро подмигнув, говорил:
– “Непрозрачна дыня, непрозрачна и женщина”.
И хотелось же мне ломоть себе отрезать!… Быть может, и плод из иного сада пришелся бы мне по вкусу. Я был молод, резвилась кровь, влекли сердце мое все красавицы подлунные; ее ли я любил? Бывают в жизни дни, когда, кажись, волочился бы за козой в кружевной наколке. Нет, нет, ты кощунствуешь, Николка, ты не веришь сам тому, что говоришь. Первая полюбившаяся – вот истинная, вот единственная, нам предназначенная: звезды ее создали ради нашей услады. Но я не испил из чаши ее, и вот поэтому, верно, меня жажда мучит, жажда вечная, неутолимая.
Как мы понимали друг друга! Только и делали мы, что друг друга раздразнивали. У обоих остер был язык. Она поносила меня, я же за каждую осьмушку высыпал четверик. На, выкуси!
Часто смеялись мы до упаду, и она, злую шутку смакуя, наземь бухалась, над грядкою скрючивалась, точно желая согреть свои репы и луковицы.
Вечерком она приходила поболтать у стены моей. Вижу я вновь, как она, и смеясь и болтая, дерзкими ищет глазами в глазах моих недуг мой страстный, пытаясь заставить его простонать; вижу, как, руки подняв, к себе тянет она ветвь вишенины, всю в красных подвесках; вокруг ее рыжих волос они образуют венец прихотливый, и, вытянув шею, лицо приподняв, она, не срывая плодов, их клюет, оставляя висячие косточки. Образ мгновенья, совершенный и вечный, юность, жадная юность, губами дразнящая сосцы неба! С тех пор сколько раз вырезывал я на дереве, в виде узора гроздистого, изгиб этих рук прекрасных, шеи, груди, ненасытного рта, головы запрокинутой!… А тогда, перегнувшись через стену мою, вытянув руку, схватил я порывисто, оторвал эту ветку, прильнул к ней губами, стал жадно обсасывать влажные косточки.
* * *
Мы встречались тоже по воскресеньям на гулянках, в Веселом Погребке. Мы плясали: я проворен был, как чурбан; но любовь даровала мне крылья: любовь учит, говорят, и ослов плясать. При этом мы с ней, как помнится, ни на миг не переставали браниться… Как меня вередила она, как щедро отпускала ядовитые шутки насчет носа моего кривого, зияющей ртины, в которой, говорила она, можно было бы испечь пирог, и всего облика моего, сотворенного, как уверяет поп, по образу Бога. (Если это так, – ну и посмеюсь же, когда увижу Его.) Ни на минуту не отставала она. Но и я не был ни заикой, ни калекой.
Игра длилась, и мы начинали, черт возьми, горячиться… Ты помнишь, Никола, осенние сборы на винограднике Ландехи? И Ласка там работала. Мы стояли рядом, склоняясь средь лоз. Головы наши почти прикасались, и порою рука моя, срывая ягоды, случайно дотрагивалась до бедра ее. Тогда она поднимала лицо свое зардевшееся; словно молодая кобыла, меня лягала она, а то нос мне подкрашивала виноградным соком; и я, не отставая, черную тяжелую гроздь норовил расквасить на шее ее золотистой, опаляемой солнцем… Она защищалась яростно. Тщетно упорствовал я, ни разу мне не удалось совладать с нею. Мы следили друг за другом. Она раздувала огонь и, усмехаясь, глядела как я пламенел.
– Ты меня не поймаешь, Николка…
А я, с видом невинным, притаясь на стене, будто раздувшийся кот, что дремлет притворно, сквозь узкие щелки полураскрывшихся век наблюдая за пляшущей мышкой, – я заране облизывался:
– Ничего, я еще посмеюсь.
Помнится, как-то в полдень, на исходе мая (было тогда гораздо жарче, чем теперь в том же месяце), стоял нестерпимый зной. Небо, подернутое белизной, обдавало дыханьем горячим, словно открытая хлебная печь; в этом гнезде прикурнув, уж больше недели гроза, тужась, наседала, но все понапрасну. Таяло все от жары; рубанок мой плавился, к ладони мой коловорот прилипал. Не слыша голоса Ласки, которая только что пела, глазами искал я ее. В саду – никого…