Халлдор Лакснесс - Самостоятельные люди. Исландский колокол
— Я придерживаюсь только того, — сказал Король гор, — что говорится в истории. Иисус восстал из мертвых в воскресенье утром — значит, пасха должна начинаться в воскресенье, отстает ли время или идет вперед.
— Не знаю, — отозвался Бьяртур, — когда он воскрес. Кто при этом присутствовал? Несколько женщин, думается мне. Как можно положиться на истеричных женщин? К примеру, на Утиредсмири несколько лет тому назад была работница с юга. Ей показалось, что она слышит плач младенца, брошенного на горном склоне. Это было летом, поздним вечером, и она слышала, как он громко и жалобно плакал. А что оказалось? Это была просто дикая кошка, черт ее возьми!
— Ладно! — пробормотал Король гор, которому не хотелось спорить на такие отвлеченные темы. — Раз уж Бьяртур вспомнил о дикой кошке, я хочу спросить вас, что вы думаете насчет лисы?
— Думать мало, надо что-нибудь делать, — ответили ему. — Не поговорить ли со старостой?
— О, старосту не очень беспокоит эта хитрая бестия, — сказал Бьяртур. — В прошлом году он продал двадцать лисьих шкур, и ему за них хорошо заплатили.
Другие высказали мнение, что лиса еще наделает бед. Она нападала на овец прошлой осенью, то же самое будет и нынешней. Крестьяне ругали и проклинали ее на все лады. Король гор авторитетно заявил, что лиса, без всякого сомнения, принадлежит к злейшим врагам человека. А старик из Нидуркота под конец заявил:
— Лиса бесчинствовала в прошлом году, бесчинствовала весной — а теперь ждите ее осенью.
Кофе был выпит. Король гор закупорил свою баклажку и положил ее в карман. Стало так светло, что уже можно было различить овец.
— Да, — сказал Король гор, поднимаясь. — Я часто бывал на пустоши, но никогда еще меня так не принимали. Хорошо попасть к гостеприимному хозяину в холодный зимний день. Нас угостили на славу. Теперь можно и за овечками погоняться.
Но Бьяртур утверждал, что не в гостеприимстве дело.
— Главное, — сказал он, — это самостоятельность. Жив ли ты, подохнешь ли, до этого нет дела никому, кроме тебя самого! Вот это, по-моему, и есть самостоятельность. И эта жажда свободы — она в крови у всякого, кто находился в подчинении у другого.
— Да, — сказал Король гор. — Мне это понятно. Исландцы — это народ, любящий самостоятельность и свободу. В Исландии в свое время жили свободные, которые готовы были скорее умереть на воле, чем служить чужому королю. Это были богатыри, вроде Бьяртура. Бьяртур и подобные ему люди — это и есть свободолюбивые исландцы, на которых опирается и всегда будет опираться исландская самостоятельность. Роза, видно, не хиреет здесь в долине. Я никогда не видел ее такой цветущей. Как ты себя чувствуешь здесь, на пустоши, Роза?
— Здесь, конечно, очень привольно, — ответила Роза, шмыгнув носом.
— Да, — сказал Король гор; после водки у него появилась какая-то величавость в обращении, как у богатого крестьянина. — Если бы тем духом, который царит в этом доме, было проникнуто все наше поколение, то Исландии не пришлось бы тревожиться за свое будущее.
— Так, — сказал старый Тоурдур из Нидуркота. — А не пора ли нам отправляться? Мне еще надо взобраться на мою старую клячу.
Он стоял у самой двери. И трудно было пройти мимо этого дряхлого старика, прожившего долгую, бедную мечтами жизнь, не сказав ему несколько слов в утешение. Король гор ободряюще похлопал его по плечу и заметил:
— Да, старина Тоурдур! Для всех нас жизнь — что-то вроде лотереи.
— Что такое? — недоуменно спросил старик. Он не понял этого сравнения — у него только один раз в жизни был лотерейный билет. Несколько лет тому назад хозяйка Редсмири пожертвовала жеребенка для розыгрыша в пользу кладбищенского фонда. Розыгрыш кончился тем, что сам староста выиграл собственного жеребенка.
— Отец, дорогой, — сказала Роза, провожая его во двор. — Смотри хорошенько укройся сегодня ночью в горной хижине.
— Я, право, не знаю, зачем мне гонять этих пугливых ягнят в горах и на пустоши? Мне уже под восемьдесят, и я еле-еле ковыляю у себя на хуторе, — сказал он, положив на лошадь поводья.
Мужчины разобрали своих собак, возившихся на склоне горы. Овца, привязанная к забору у края выгона, блеяла, глядя на людей и собак. Старик поцеловал дочь и попытался взобраться на лошадь. Роза держала ему стремя. На седле у Тоурдура лежала черная овчина, чтобы мягче было сидеть и само седло бы не портилось. Дочь провела рукой по морде лошади, старой Глайси, которую она помнила еще жеребенком. Сколько было тогда радости на хуторе! Это было восемнадцать лет назад. Все дети в Нидуркоте жили тогда еще дома. А теперь все разбрелись по белу свету. И вдруг прибежал Самур, высунув язык после драки. Он узнал ее и, забыв все перипетии боя, бросился к ней с радостным визгом. Роза не могла не забежать в дом за куском рыбы для собаки своего отца.
— Я бы попросила тебя, отец, оставить мне Самура на ночь, если бы не знала, как он тебе нужен. Мне кажется, что овечка, которую оставляет мне Бьяртур, не очень-то меня утешит.
Подошел Бьяртур, ведя в поводу Блеси. Он мимоходом поцеловал жену и сделал кое-какие распоряжения, затем вскочил в седло и кликнул собаку. Все уехали. Роза провожала их взглядом. Ее отец ехал последним, ссутулившись и ударяя ногами по бокам старой Глайси, которая тяжело шлепала по грязи.
Глава одиннадцатая
Сентябрьская ночь
Вскоре начал накрапывать дождь. Небо было обложено тучами, и дождевые капли становились все крупнее и тяжелее. Это был настоящий осенний дождь, он наполнял глухим шумом весь мир и нагонял жуть: казалось, этим низвергавшимся из мирового пространства водам не будет конца; дождь затягивал даль сплошной серой пеленой и наводил тоску на целый край. Этот дождь, однообразный и ровный, поливал увядшую болотную траву, взбаламученное озеро, серые песчаные отмели, угольно-черную гору; он поливал хутор, заслоняя от него весь мир. Глухой, безнадежный, непрекращающийся шум проникал, казалось, во все уголки дома, закладывая уши, обволакивая все далекое и близкое, — как грустная будничная повесть о самой жизни; повесть, которая течет ровно, без взлетов и падений и которая все же захватывает своей ширью и глубиной. И на дне этого глубокого, как бездна, шумящего океана — маленький домик, и в нем женщина, у которой больное сердце.
Роза взялась было за штопку чулок, но у нее не было ни малейшего желания работать, и она неподвижно сидела у окна, завороженная этим шумом, бездумно смотрела на серый туман, окутывавший долину; как ребенок, разглядывала она образовавшиеся на подоконнике лужицы. К вечеру начался сильный ветер, он гнал дождь шумящими белыми потоками, точно стадо овец. Потоки, пенясь, бежали по болоту, вздымались, как океанский прибой, падали и разбивались.
Овца на выгоне перестала блеять и, насколько позволяла привязь, отошла от столба, согнувшись, низко склонив голову и выставив на ветер рога. Розе было жаль овечку, которую постигла такая горькая участь: ее оставили в плену, в полном одиночестве. Роза решила отвести ее под кровлю. Гудлбрау, увидев женщину, пыталась убежать, но была крепко привязана. Роза взяла в руки веревку и по ней добралась до овцы, поймала ее за рога и поволокла домой. Она втолкнула ее в темный хлев и заперла дверь. В доме Гудлбрау не успокоилась: стряхнув с себя воду, она заметалась по хлеву, но, почувствовав, что вырваться на волю невозможно, начала так громко блеять, что эхо отдавалось по всему хутору. Роза решила успокоить овцу и дала ей немного воды, но овечка не стала пить. Тогда Роза принесла ей сена. Гудлбрау не дотронулась и до сена, — она в испуге убежала от женщины и, забившись в угол, смотрела на нее недоверчивыми глазами, блестевшими в темноте зеленым огоньком, потом ударила по полу копытом, как бы угрожая женщине. Роза наконец дала ей рыбы и хлеба, а когда Гудлбрау и к этому угощенью не притронулась, оставила овцу в покое. Та продолжала громко блеять.
Время шло. Спустились сумерки. Роза сварила кашу и съела ее. Уже совсем стемнело. Роза старалась поддерживать огонь в плите, — было холодно и сыро, в двух местах вода с крыши просачивалась в комнату; кроме того, в доме не было света, а ведь только при свете огня или хотя бы тлеющих угольков чувствуешь себя в безопасности. Роза долго сидела возле плиты, оставив дверцу полуоткрытой, чтобы виден был огонь. Она решила побаловать себя: сварила кофе, присланный ей в подарок матерью, съела пять кусков сахару вместо одного — все из того же кулька: ведь это был ее собственный сахар; попивая кофе чашку за чашкой, она пристально смотрела на угольки и старалась прогнать страх перед ночью, только ожидавший случая овладеть ею, поползти дрожью по спине. Роза намеренно оживляла в памяти радостные воспоминания, и временами ей было совсем хорошо. Овца наконец успокоилась и легла. Но дождь по-прежнему хлестал в окно, ветер завывал все сильнее и сотрясал дом до основания. Было уже так поздно, что Роза боялась отойти от плиты: ей мерещилось, что тьма наполнена злыми духами. Она поджала под себя ноги, спрятала руки на груди: ей казалось, что, если она вытянет их, кто-то за них ухватится. Долго она просидела так, и ей уже удалось побороть страх, но тут овце надоело лежать, она поднялась и заблеяла еще отчаяннее; из темноты доносились пронзительные, режущие звуки. Казалось, будто Гудлбрау чего-то вдруг испугалась. Некоторое время овца металась из угла в угол, словно кто-то ее преследовал. Дважды овца останавливалась, ударяя об пол копытом. Розе почудилось, что кто-то дунул кому-то в лицо. Кому? Может быть, никому…