Альфонс Доде - Письма с мельницы
— Милостивые государи и любезные мои подопечные…
— Милостивые государи и любезные мои подопечные, — начал торжественно речь г-н супрефект…
Громкий смех прервал его речь. Он обернулся и увидел большого зеленого дятла, который, скакнув на его треуголку, смотрел на него и смеялся. Г-н супрефект плечами пожал и собрался было продолжать свою речь, но дятел его снова прервал и издали крикнул ему:
— К чему это?
— Как к чему? — покраснев, сказал супрефект.
Спугнув движением руки нахальную птицу, он с новым рвением продолжал свою речь.
— Милостивые государи и любезные мои подопечные…— с новым рвением продолжал свою речь г-н супрефект.
Но тут потянулись к нему на своих стебельках малютки-фиалки и тихонько шепнули:
— Господин супрефект, господин супрефект, понюхайте, как сладко мы пахнем!
И ручьи подо мхом зажурчали так мелодично, в ветвях над самой его головой малиновки прощебетали ему свои лучшие песни, и весь зеленый лесок словно сговорился, чтоб помешать ему сочинить его речь.
Весь зеленый лесок сговорился, чтоб помешать ему сочинить его речь… Г-н супрефект разомлел от благоуханий, опьянел от мелодий — он не в силах бороться с очарованием, которое его охватило. Он прилег на траву, расстегнул свой красивый мундир, пробормотал еще два-три раза:
— Милостивые государи и любезные мои подопечные… Милостивые государи и любезные мои… Милостивые государи и…
Потом он к черту послал любезных своих подопечных, и музе земледельческих объединений пришлось удалиться.
Удались же, о муза земледельческих объединений!..
Когда через час слуги, беспокоясь о г-не супрефекте, вошли в зеленый лесок, они с ужасом отступили, увидев такую картину: г-н супрефект, лежа на животе, словно беспутный поэт, растянулся в траве. Он скинул мундир… и сочинял стихи, покусывая фиалки.
Портфель карикатуриста Биксиу
Как-то утром, в октябре месяце, за несколько дней до моего отъезда из Парижа, ко мне вошел, когда я завтракал, пожилой человек в поношенной, забрызганной грязью одежде, с болтающимися на коленях брюками, сутулый, озябший, длинноногий, похожий на голенастую, общипанную птицу. Это был Биксиу. Да, парижане, ваш любимец Биксиу[23], злой и очаровательный Биксиу, тот самый заядлый зубоскал, что так смешил вас своими памфлетами и карикатурами… Ах, бедняга, какой жалкий вид! Не скорчи он, входя, гримасы, я бы нипочем его не узнал.
Склонив на плечо голову, взяв в зубы трость, словно кларнет, прославленный мрачный шутник прошел на середину комнаты, к самому столу, и заговорил жалобным голосом:
— Подайте слепенькому!..
Он так искусно изобразил слепого, что я не мог удержаться от смеха. Но он сказал мне холодно:
— Вы думаете, я шучу?.. Посмотрите на мои глаза.
Он повернулся ко мне, и я увидел два больших белых незрячих глаза.
— Я ослеп, голубчик, ослеп на всю жизнь… Вот что значит писать серной кислотой. Я сжег себе глаза на этом милом ремесле, и основательно сжег… до самой розетки! — прибавил он, показывая мне свои опаленные веки без единой реснички.
Я был потрясен и не знал, что сказать. Мое молчание его встревожило:
— Вы работаете?
— Нет, Биксиу, завтракаю. Не хотите ли присоединиться?
Он не ответил, но по тому, как расширились у него ноздри, я сразу понял, что ему до смерти хочется принять мое приглашение. Я взял его за руку и усадил рядом с собой.
Пока ему накрывали, бедняга, посмеиваясь, принюхивался.
— Все как будто очень вкусно. Полакомлюсь. Ох, как давно я не завтракал! Утром проглочу булочку и начинаю обход министерств… Да, знаете ли, я обхожу теперь министерства — это стало моей единственной профессией. Пытаюсь подцепить где-нибудь табачную торговлю… Что поделаешь! Надо кормить семью. Рисовать я теперь не могу, писать не могу… Диктовать?.. Но что?.. В голове у меня пусто, выдумывать я не умею. Мое дело было подмечать гримасы Парижа и передавать их, а теперь это невозможно… Вот я и подумал о табачной торговле… ну, разумеется, не на Бульварах. На такую милость я не смею рассчитывать, — кто я? Не мамаша балерины, не вдова штаб-офицера. Нет, мне бы просто захолустную лавчонку где-нибудь подальше, в глуши Вогезов. Заведу я себе толстую фарфоровую трубку, буду зваться Гансон или Зебеде, как у Эркман-Шатриана, и стану утешаться, клея пакеты для табака из произведений моих современников, раз уж сам я писать не могу.
Вот все, о чем я прошу. Желание скромное, не так ли?.. Да черта с два получишь!.. А кажется, что-что, а протекция у меня найдется. В свое время я был в моде. Обедал у маршала, у принца, у министров; все эти господа приглашали меня наперебой — одни потому, что я смешил их, другие потому, что боялись меня. Теперь никто меня не боится. Ох, глаза, бедные мои глаза! И никуда меня больше не приглашают. Невеселая картина — слепой за столом… Передайте мне, пожалуйста, хлеб… Ах, мошенники! Дорого мне обойдется табачная лавчонка. Вот уж полгода я обиваю пороги министерств. Прихожу спозаранку, когда еще растапливают печи и по двору вываживают лошадей его превосходительства, а ухожу, как стемнеет, как внесут большие лампы, а из кухонь потянет приятным духом.
Вся моя жизнь проходит в передних, на ларях с дровами. Швейцары меня уже все знают, будьте покойны! В министерстве внутренних дел меня зовут «славный барин». А я, чтобы заручиться их расположением, сочиняю каламбуры или одним махом вывожу где-нибудь на уголке бювара огромные усищи, а они смеются… Вот к чему я пришел после двадцати лет шумного успеха, вот как кончается жизнь художника!.. И подумать только, что во Франции сорок тысяч бездельников, у которых при мысли о нашей профессии слюнки текут! Подумать только, что ежедневно во всех департаментах разводят пары локомотивы для того, чтобы доставить сюда к нам кучу дураков, жаждущих известности и славы!.. Ах, романтическая провинция, да послужит тебе в назидание нужда Биксиу!
Сказав это, он уткнулся в тарелку и с жадностью накинулся на еду… Жалко было смотреть на него. То и дело он терял хлеб, вилку, ощупью искал стакан. Бедняга! Он не привык еще к слепоте.
Немного погодя он снова заговорил:
— А знаете, что для меня всего ужаснее? Я не могу читать газеты. Надо быть профессионалом, чтобы понять это… Иногда вечером, возвращаясь домой, я покупаю газету просто для того, чтобы вдохнуть запах влажной бумаги и свежих новостей… Это так приятно! И никого-то нет, кто бы мне почитал. Жена могла бы, но ей неохота: она уверяет, что в дневнике происшествий обязательно попадутся неприличные вещи… Ох уж эти бывшие содержанки: как вышли замуж, нет больших недотрог, чем они! Как только моя стала мадам Биксиу, так сейчас же сочла себя обязанной сделаться святошей, да еще какой!.. Ведь она хотела заставить меня промывать глаза салетской водой. А потом облатки, ясли, сбор денег на китайчат — всего не перескажешь… Влезла по самые уши в добрые дела… А ведь почитать мне газету — тоже доброе дело! Так вот нет же, не хочет!.. Будь дочка дома, дочка бы мне почитала, но с тех пор как я ослеп, я поместил ее в приют Нотр-Дам-дез-Ар, чтобы дома ртом меньше было…
И с ней тоже мне мало радости! Живет на свете всего девять лет, а уже всеми болезнями переболела… А какая унылая, какая некрасивая, хуже меня, если это только возможно!.. Одним словом, рожа!.. Что поделаешь! Всю жизнь я только карикатуры и создавал… И я тоже хорош, занимаю вас своими семейными делами. Вам-то они ни с какой стороны не интересны… Ну, дайте мне еще немножко водки. Мне надо себя взвинтить. От вас я пойду в министерство народного просвещения, а тамошних швейцаров не так-то легко рассмешить. Все бывшие учителя.
Я налил ему водки. Он пил ее маленькими глоточками, с умильным видом… Вдруг — не знаю, какая муха его укусила, — он встал со стаканом в руке, глядя незрячими глазами, повел во все стороны своей змеиной головкой, потом с любезной улыбкой человека, который хочет произнести речь, пронзительным голосом, словно собираясь говорить на банкете на двести человек, выкрикнул:
— За искусство! За литературу! За прессу!
Затем он произнес десятиминутный тост — самую сумасбродную, самую поразительную импровизацию, когда-либо возникавшую в мозгу этого гаера.
Представьте себе обозрение за год, озаглавленное «Литературная сточная канава за 186…», наши так называемые литературные собрания, наше пустословие, дрязги, весь наш вздорный, сумасшедший мир, чернильную муть, ад, но без его величия, мир, где душат, потрошат, грабят друг друга, где куда больше, чем в буржуазной среде, говорят о наживе и грошах, что не мешает умирать там с голоду чаще, чем где бы то ни было, все наши подлости, все наши гнойники. Вот старый барон Т… де ла Томбола в васильковом фраке ковыляет в Тюильри и стоит там с протянутой рукой. Вот наши покойники за весь год, помпезные похороны, официальное надгробное слово, каждый раз одно и то же: «Дорогой, незабвенный друг! Бедный дорогой наш друг!» И это слово над гробом несчастного, за могилу которого не желают заплатить. Вот те, что покончили с собой, вот те, что сошли с ума, — вообразите себе все это, рассказанное со всеми подробностями, с выразительными жестами талантливым карикатуристом, и тогда вы получите представление об импровизации Биксиу.