Томас Манн - Избранник
И вот рыбаки, которым аббат делал знаки рукой, провели лодку мимо камней и, опустив парус, шестом подогнали ее к самому берегу, после чего спрыгнули в воду и руками вытащили свой челн на песок, меж тем как аббат радостно их приветствовал:
– Халло, хойхе, смельчаки, Виглаф и Этельвульф, добро пожаловать на сушу, в надежную гавань! За то, что вы выбрались из такого ненастья, хвала создателю! Мы поступили бы наилучшим образом, если бы тут же, на месте, втроем опустились на колени и восславили имя его. Вы видите, ваш аббат горько о вас сокрушался, недаром прибрел он на взморье в бурю и дождь. Как у вас дела? Есть ли рыба?
– Хехо, халло, господине, на сей раз обошлось, – отвечали они. – Рыба? Нет, это вы littel bit[65] слишком уж многого захотели. За счастье вы почли бы, что нас не съели рыбы: такие были волны, такие coups de vent[66] – вам, сударь, и не представить себе! Один должен был всечасно drawen[67] воду из лодки, другой – изо всей мочи holden[68] кормило, ни о чем ином не приходилось и thinken[69].
«Как они говорят, – думал аббат. – Как грубо и низко. – Ибо мнил, что досадует на их речь, а на самом деле был разочарован тем, что они не наловили рыбы. – Хоть я и рад их благополучному возвращению, – думал он, – хоть на душе у меня теперь куда легче, все же они погрязли в невежестве».
– Поелику господь вас спас, – молвил он, – я полагаю, ребята, что вы усердно взывали к нему в беде.
– Да, да, сударь, не без того.
– И не примешали к молитве вашей никаких иных словес, всяких там неподобных заклятий и прочего вздора прежних времен?
– Нет, нет, сударь, как можно.
«Наверно, все же не удержались, – думал он. – При таком-то невежестве. Какие у них рыжие бороды, какое красное, просоленное, жилистое и мускулистое тело, нагое до пояса. Почему они так обнажены, почему сбросили с себя фуфайки и куртки в такую погоду?»
Он окинул глазами лодку, которая снаружи была выкрашена в зеленый цвет, но на которой уже сплошь облупилась краска, так что повсюду проглядывал белый грунт. В ней лежали сети, два весла, шест. У кормы, заваленной их одеждой, возвышался какой-то предмет.
– Что это у вас там? – спросил он и указал посохом на корму.
– Это наше poor people's[70] добро, – пробормотали рыбаки. – Господину оно ни к чему.
«Неужели они все-таки с рыбой, – думал он, – и хотят съесть ее сами? Что бы еще прятать им под одежой? Они явно смущены. Нужно разобраться, в чем дело». И со словами: «Дайте-ка посмотреть» – он потянулся к загадочной клади посохом и откинул в сторону их пропотевшую ветошь. Под ней оказался бочонок, ядреный и ладный, с расписными клепками.
– Ну вот! – сказал он. – Как попал к вам в лодку, мужчины, этот нарядный бочонок? Что в нем такое?
– What shall[71] быти овамо! – отвечали те, стараясь не глядеть на него. – Пожитки poor people's. Fresh water[72], смола, dram[73], чтобы пропустить глоточек.
И один до смешного противоречил другому.
– Вы лжете, – молвил с укором аббат. – Вы не обязаны правильно говорить. Но говорить правду обязаны.
И он подошел поближе, ощупал бочонок и склонился над ним, дабы лучше все рассмотреть. Вдруг он отпрянул и всплеснул руками. Изнутри, через отверстие, до уха его донесся плач.
– Боже правый! – воскликнул он. – Тихо! Молчите, не шевелитесь, мне нужно прислушаться!
И наклонился еще раз. Плач повторился.
– Блаженные духи, благовестники славы небесной! – промолвил аббат, на этот раз уже совсем негромко, ибо у него пропал голос, и многажды сотворил крестное знаменье. – О мужчины, сыновья одной матери, Виглаф и Этельвульф, откуда у вас сия бочка? Ибо, знаете ли вы о том, или нет, клянусь вам, что в ней сокрыто дитя человеческое.
– Всего только дитя человеческое? – спросили они. Об этом они и ведать не ведали, они даже разочарованы, если в ней ничего больше нет. Студя руки, выловили они бочку из волн, ибо у входа в бухту носилась ладья без mariner'а[74], они повернули к ней, подтянули ее шестом и погрузили бочонок в свою лодку, полагая, что в нем найдется какая-нибудь пожива для poor people[75] и что никому нет до этого дела, если они приберут находку к рукам.
– Ни слова больше! – прервал их Грегориус. – Ибо каждое слово праздно, а каждое мгновение дорого. Мигом вытащить бочку на берег, вот сюда, где я расстелил покрывало с собственного плеча. Не болтать и не мешкать! Тут же, на месте, откройте чудесную, необычную бочку сию. Говорю вам: в ней живое дитя. Вышибите сразу же днище, быстро, но осторожно! Возьмите топор, ножи! Соскоблите кругом смолу, которой заделаны щели! И живее, живее!
Так они и поступили. Зараженные его пылом, они быстро вытащили бочонок на сушу и ловко, как подобает умелым морякам, освободили от обруча, расщепили и отодрали клепки. Аббат стоял на коленях, и когда бочку открыли, он благоговейно, с тихой молитвой, извлек из нее то, что она содержала: дитя в пеленах, уложенное на свертки александрийского шелка и такими же шелками покрытое, а еще два хлеба и драгоценнейшую дощечку, исписанную на манер грамотки, в ногах у младенца. От дневного света, сколь ни был он сумрачен, дитя зажмурило глаза и чихнуло.
Аббат порадовался, что заранее опустился на колени и что теперь ему, стало быть, уже не надлежало на них пасть.
– Deus dedit, Deus dedit[76], – молвил он, сложив ладони. – Сие рожденье из дикого моря – самое священное чудо, случавшееся на моем веку. В чем наставляет нас эта дощечка?
И он схватил ее, поднес к очам и пробежал ими грамоту. Поначалу он не вполне уразумел прочитанное, но что происхождение ребенка, хотя и благородное, связано с какими-то ужасными обстоятельствами, понял сразу.
«Чего, собственно, я ждал? – думал он. – Что ребенок, у которого все благополучно, будет носиться по волнам в бочке?» С великим состраданием склонился он над нежной, греховной находкой. И тут же, увидевши рядом с собой его кроткий лик, малыш улыбнулся ему сладостными устами.
У доброго пастыря увлажнились глаза. Душа его тотчас исполнилась хлопотливости, и он поднялся, готовый распорядиться самым решительным образом.
– Мужчины, – сказал он, – этот найденыш, как пишут мне, мальчик, столь отраден и мил, а к тому же столь чудесно сбережен богом в сей малой бочке, что мы, несомненно, обязаны воспещися о нем, с умом и оглядкой, во имя бога и покорствуя его недвусмысленно изъявленной воле. Разумеется, это дитя, еще не крещенное, принадлежит монастырю. Но покамест, и тотчас же, ты, Виглаф, возьмешь его с собой в свою ближнюю хижину, и без того кишмя кишащую плодами благословенного брака, и передашь его своей жене Магауте, у которой, кстати, грудь опять полна молока и которая да согреет его и вскормит, ибо, хотя бог милостиво сохранил ему жизнь в его странствиях, наверно, оно тем не менее рискует погибнуть, коли за ним не присмотрят. Credite mi![77] Все, что вы сделаете для этого карапуза, не будет вам в убыток. Имущественные его обстоятельства, разумеется, весьма запутанны, но стесненными их нельзя назвать, как вы уже видите по редкостным тканям, кои с ним прибыли.
Он снова справился с дощечкой, извлекши таковую из складок своего платья, куда успел ее спрятать, и прочитал эпистолу. Затем взял один из хлебов, преломил его и заглянул внутрь.
– Если я, – обратился он к Виглафу снова, – дам тебе две марки золотом на содержание ребенка, раз и навсегда, будешь ли ты пещися о нем и холить его наравне со своими детьми, как своего собственного, разве только с чуть большим тщанием, понеже он, достигнув немногих лет, отправится в монастырь?
Таких денег, как две марки золотом, Виглафу никогда не случалось видеть сразу, и поэтому он согласился.
– А теперь по домам! – воскликнул аббат. – Мы стоим здесь и совещаемся и так уже слишком долго, если принять во внимание неотложные нужды сего дитяти. Ты, Виглаф, закутай – малыша в подостланные под него скарлаты, – они сотканы в левантийском Алисаундре, понятно тебе? – возьми его на руки и неси, насколько способен, бережно! Верхние же я возьму к себе, равно как и оба хлеба, ибо дитя не может их съесть. И помни, если люди спросят тебя и твою жену, как это получилось, что у вас стало вдруг семеро детей вместо шести, – а, впрочем, кто заметит такую разницу? – ответствуйте, что сие сын вашей племянницы с Санкт-Альдгельма или как там называется ее остров, – она, дескать, его родила, но из-за теснения в груди не в силах за ним ходить, а потому вы его привезли и будете печься о нем из любви к родственникам.
– Но ведь that's[78] кривда и отговорки, – воспротивясь, вмешался Этельвульф. – Нет у дочки моей никакого теснения, здорова она и крепка, что яблочко налитое, и могла бы upbringen[79] хоть twelve kiddens[80], когда бы они только у нее были. That's hoax[81], а вы, господине, always[82] учили нас, что надобно говорить правду, хотя и низкими словесы.