Лион Фейхтвангер - Изгнание
Мальчугана ни в чем винить нельзя. Остаться ему, что ли, и превратиться в то, во что превратился он, Зепп? Мальчуган вел себя в высшей степени порядочно, он уже несколько месяцев назад предупредил о своем отъезде, и у него, Зеппа, было достаточно времени привыкнуть к этой мысли.
Нет никакого смысла отравлять себе последние дни горестными слезливыми размышлениями.
— Чему быть, того не миновать, — говорит он и прибавляет, пытаясь шутливо поддеть Ганса: — Тебя ведь все равно не переделаешь.
Ответить на эти грустные, полные покорности слова не так просто. Ганс, пожалуй, предпочел бы, чтобы отец шумел и ругался.
— Да, — говорит он и тоже пытается пошутить: — К сожалению, ни меня, ни тебя не переделаешь.
Зеппу крайне не понравился этот тон. Он не хотел ссориться, но смутно чувствовал, что ему, быть может, было бы легче, если бы он еще разок четко, ясно сказал Гансу свое мнение о его несносной Москве.
— Нас, пожалуй, можно было бы переделать, — начал он пока еще, с его точки зрения, мирно, но на самом деле достаточно вызывающе. — Для этого одному из нас следовало бы иметь голову на плечах.
Ганс, разумеется, соответствующим образом ответил, и хотя оба решили проявить большую терпимость, но уже через две минуты между ними разгорелся жаркий спор.
— Что такое этот ваш социализм? — визжал Зепп. — Это же карикатура на социализм. На кой черт мне социализм, в котором нет гуманности? Как бесспорно, что быть человечным — это социализм отдельной личности, так же бесспорно, что социализм — это гуманность всего общества. А социализм, который пренебрегает благом отдельной личности, социализм, который то и дело пренебрегает отдельной личностью, который не является стопроцентным гуманизмом, — такой социализм мне и даром не нужен.
А Ганс был твердо убежден, что с подобными прекраснодушными теориями бороться против лютого и насквозь бесчеловечного врага нельзя. Он ответил:
— Тот, кто всерьез борется за осуществление принципа «не убий», вправе не разрешать кому бы то ни было проповедовать принцип «убий». И больше того, если необходимо, он должен быть готов убить того, кто осуществляет принцип «убий». Церковь была права, когда огнем и мечом насаждала принципы нагорной проповеди. Однажды я сказал тебе и сейчас повторяю: привить гуманность человеческому роду можно только пушками. — Ганс говорил раздраженнее, чем ему бы хотелось.
И Зепп отвечал воинственнее, чем собирался. Ему не нужна, сказал он, победа социализма, если она не завоевана абсолютно демократическими средствами. И когда Ганс, отстаивая свои позиции, сказал, что средствами формальной демократии никогда не одолеть нацистов с их варварством, Зепп, запальчиво визжа, швырнул сыну:
— Не цель оправдывает средства, а средства позорят цель.
Но как ни бурно возражал Зепп, Ганс с радостью увидел, что за фасадом патетических фраз скрывается неуверенность, Зепп и сам чувствовал, что не всем сердцем верит в то, что так страстно отстаивает. Иногда ему казалось, что доводы Ганса подслушаны у него, Зеппа, в его сокровенных мыслях.
Чем больше они спорили, тем Ганс становился спокойнее, а Зепп, наоборот, все воинственнее, грубее. Но Ганс не обижался на отца. Он понимал, что в Зеппе говорит его мюнхенский горячий задор, который давно уже не на чем было проявить. Ганс с удовольствием отметил: жив еще старый Зепп.
После столь основательного объяснения обоим дышалось легче. Когда укладывались спать, и сын и отец были полны глубокого презрения к политическим теориям и глубокой симпатии к человеческой сущности друг друга.
13. Торжество справедливого дела
«Парижская почта для немцев» преуспевала. Ее десятью внушительными полосами могла бы гордиться любая газета. Для нее писали лучшие немецкие писатели; даже Жак Тюверлен прислал изысканную злую статью о нацистах.
Но читатель, отдавший киоскеру за экземпляр «ПП» медную монетку в пятьдесят сантимов, и не подозревал, сколько пота, сколько неимоверных усилий стоило наполнить эти десять страниц содержательным материалом: редакторам приходилось непрерывно воевать, непрерывно отражать нападки, которыми их преследовали взбешенный Гингольд и его пройдоха адвокат. Как и предсказывал Царнке, на газету сыпался град судебных решений, исков, конфискаций. За судебными курьерами не закрывалась дверь.
Вечной проблемой была финансовая сторона дела. Фонды, созданные усилиями юрисконсульта Царнке и Петера Дюлькена, были исчерпаны, приходилось изо дня в день правдами и неправдами сколачивать небольшие суммы, чтобы кое-как продержаться. На долю каждого редактора выпадало не только больше работы, чем раньше, но и все они вынуждены были идти на более скудное вознаграждение. Чтобы не возроптать на столь суровую действительность, приходилось все время твердить себе, что они мужественно и благородно делают нужное дело. Борьба за существование газеты требовала много энергии, изворотливости и оптимизма.
Старый Гейльбрун не обманул возложенных на него надежд. С большим организаторским талантом он совмещал опыт долголетней журналистской деятельности. По-прежнему представительный, Гейльбрун вел гордые, уверенные речи. Но от сколько-нибудь внимательного взгляда не могло ускользнуть, что душевные силы этого человека подорваны. При встрече с Зеппом Гейльбрун отводил глаза, в них появлялось выражение робости и подавленности. Случалось, что он и в присутствии других вдруг сдавал. В такие минуты вряд ли кто узнал бы в этом старом опустошенном человеке гордого господина с портрета работы художника Макса Либермана.
Вдобавок ко всему оказалось, что «Парижские новости» вовсе не капитулировали, как можно было надеяться. Больше того, Гингольд и его Герман Фиш придумали маневр, выручавший их и в дальнейшем. Они приглашали видных английских, американских, французских журналистов писать для «ПН». Журналисты эти ничего не знали о взаимоотношениях внутри немецкой эмиграции и не видели основания отказываться от сотрудничества в «Парижских новостях», тем более что Гингольд хоть я скрепя сердце, но предлагал жирные гонорары. Круг читателей в эмиграции вообще был ограничен, а обостренная конкуренция двух газет снижала тираж обеих.
Редакторы «Парижской почты» продолжали, стиснув зубы, работать, гневно, ожесточенно. Они неустанно повторяли себе: мы должны продержаться, и мы продержимся. Но мало-помалу их уверенность превращалась в маску, за которой таились сомнения и серое отчаяние.
И неожиданно в один прекрасный сентябрьский день официальное немецкое телеграфное агентство оповестило о том, что германское правительство передает швейцарским властям журналиста Фридриха Беньямина.
В редакции «ПП» все вдруг почувствовали, что их самоотверженная работа не пропала даром. Никто по-настоящему не верил в победу, а она пришла, и так нежданно, что всех выбила из колеи и окрылила. Даже Гейльбрун преобразился, это уже не был старик — в кресле главного редактора сидел представительный мужчина в расцвете сил, оживший портрет художника Либермана.
Зепп Траутвейн, узнав о событии, некоторое время сидел как пригвожденный.
— Свободен, он свободен, — произнес он, ни к кому не обращаясь. Свободен, свободен, — повторял он снова и снова. И вдруг просиял, улыбка озарила все его костлявое лицо, глаза под густыми поседевшими бровями заблестели, он был почти красив. Он бегал по редакции, он прищелкивал языком, угловатым дурацким движением потряс одного коллегу за плечи, другим говорил:
— Свободен, свободен.
Он обнял Эрну Редлих, он крепко стиснул длинного тощего Петера Дюлькена, который сам совершенно обезумел от радости, и сказал явную чепуху:
— А, что, Пит, кто был прав? Не говорил я, что так будет?
Зепп забыл, что он в обиде на Гейльбруна, он отчаянно тряс ему руку и спрашивал в восторге:
— Ну, что вы теперь скажете? И почему вы по называете меня Зепп, идиот вы эдакий?
Он пел: «Слабый — умирает, сильный — сражается», — и повторял снова и снова: «Свободен, свободен». Он словно опьянел.
Пит и Гейльбрун не давали ему покоя.
— Вы должны немедленно написать приветственную статью к приезду Фридриха Беньямина, это ваш праздник, ваша победа. — Но он отказывался.
— Нет уж, увольте, пишите вы, — отвечал он, — сегодня я писать не могу, я пьян.
— Да ведь все мы пьяны, — смеясь, сказал Петер Дюлькен и откинул со лба прядь каштановых волос.
— Свободен, свободен, — повторил Зепп и выбежал из редакции.
Счастливый, сияющий, он шел как во сне по улицам города Парижа в этот мягкий сентябрьский день. Присел за столик на террасе какого-то кафе. Приятно было сидеть среди множества оживленных деловых людей. Хотели они этого или не хотели, но они служили радостным фоном для его ликующего настроения. Он выпил кружку пива, потом вторую, третью и купил газету, потом вторую, третью, и во всех газетах было напечатано, что правительство Германии передало швейцарским властям журналиста Фридриха Беньямина. Зепп Траутвейн умел наслаждаться хорошим, в жизни у него наряду с тяжелым было немало и хорошего, но никогда, никогда не был он так счастлив, как сегодня. И если бы вся его жизнь была сплошь серой и постылой и только один этот час подарила бы ему судьба, один этот час на террасе парижского кафе, с ворохом газет и с радостной вестью, с тремя кружками пива и с огромным, распирающим грудь чувством — свободен, свободен, — он считал бы себя счастливым человеком.