Оноре Бальзак - Утраченные иллюзии
— Вы меня пугаете, отец мой! — вскричал Люсьен. — По-моему, это философия рыцарей с большой дороги!
— Вы правы, — сказал каноник, — но не я ее основоположник. Так рассуждали все выскочки как австрийской, так и французской крови. У вас нет ничего за душой, вы в положении Медичи, Ришелье, Наполеона на восходе их честолюбия. Эти люди, мой мальчик, оплачивали свое будущее ценою неблагодарности, предательства и самых жестоких противоречий. Надобно на все дерзать, чтобы всем обладать. Рассудим здраво! Когда вы садитесь играть в бульот, неужто вы оспариваете условия игры? Правила существуют, вы им подчиняетесь.
«Ну-ну, — подумал Люсьен, — да он игрок!»
— Как вы себя ведете за карточным столом? — сказал священник, — Неужто вы придерживаетесь прекраснейшей из добродетелей: откровенности? Нет. Вы не только не показываете своих карт, но еще стараетесь убедить участников игры, что вы проигрываете, тогда как вы уверены в выигрыше. Короче, вы притворяетесь, не так ли?.. Вы лжете, чтобы выиграть пять луидоров!.. Что сказали бы вы о таком великодушном игроке, который предупредил бы вас о том, что у него на руках брелан карре{216}? Так вот, ежели честолюбец пожелает в ходе борьбы соблюдать предписания добродетели, попранные его противниками, он поставит себя в положение ребенка, и опытные политики скажут ему то же, что игроки говорят картежнику, который не пользуется своими козырями: «Сударь, никогда не играйте в карты…» Вами ли установлены правила в игре честолюбий? Почему я вам советовал приноравливаться к обществу? Да потому, молодой человек, что нынешнее общество мало-помалу присвоило себе столько прав над личностью, что личность принуждена бороться с обществом. Нет более законов, есть только нравы, короче сказать, притворство, пустая форма! (Люсьен движением выразил свое удивление.) Ах, мой мальчик, — сказал священник, испугавшись, что он возмутил душевную чистоту юноши, — неужто вы ожидали встретить архангела Гавриила в лице аббата, отягощенного всеми беззакониями противоречивой дипломатии двух королей (я ведь посредник между Фердинандом Седьмым и Людовиком Восемнадцатым, двумя великими… королями, которые оба обязаны короной искуснейшим… комбинациям)?.. Я верю в бога, но еще больше верю в наш орден, а наш орден верит только в светскую власть. Желая сделать светскую власть всесильной, наш орден поддерживает апостольскую римско-католическую церковь, короче, совокупность воззрений, которыми держат народ в повиновении. Мы современные рыцари-тамплиеры, у нас свое учение. Наш орден и орден тамплиеров погибли по одной и той же причине: мы уподобились мирянам. Желаете быть солдатом? Я буду вашим командиром. Повинуйтесь мне, как жена повинуется мужу, как ребенок повинуется матери, и ручаюсь: на исходе трех лет вы будете маркизом де Рюбампре, женитесь на одной из знатнейших представительниц Сен-Жерменского предместья и со временем займете место на скамье палаты пэров. Ну, чем были бы вы теперь, не рассей я вас своей беседой? Трупом, затонувшим в вязком иле. Напрягите-ка ваше поэтическое воображение!.. (Тут Люсьен с любопытством взглянул на своего покровителя.) Молодой человек, сидящий в этой коляске подле аббата Карлоса Эррера, почетного каноника Толедского капитула, тайного посланца его величества Фердинанда Седьмого к его величеству королю французскому с письмом, в котором, возможно, сказано: «Когда вы освободите меня, прикажите повесить всех тех, кто мною ныне обласкан,{217} и прежде всего моего посланца, чтобы его посольство поистине осталось тайным», этот молодой человек, — сказал незнакомец, — не имеет уже ничего общего с поэтом, пытавшимся умереть. Я вытащил вас из реки, я вернул вас к жизни, вы принадлежите мне, как творение принадлежит творцу, как эфрит{218} в волшебных сказках принадлежит гению, как чоглан{219} принадлежит султану, как тело — душе! Могучей рукой я поддержу вас на пути к власти, я обещаю вам жизнь, полную наслаждений, почестей, вечных празднеств… Никогда не ощутите вы недостатка в деньгах… Вы будете блистать, жить на широкую ногу, покуда я, копаясь в грязи, буду закладывать основание блистательного здания вашего счастья. Я люблю власть ради власти! Я буду наслаждаться вашими наслаждениями, запретными для меня. Короче, я перевоплощусь в вас… Ну, а когда этот договор человека с дьяволом, младенца с дипломатом вам наскучит, вы всегда можете найти тихую пристань, о которой вы упоминали, и утопиться; как и ныне, вы будете тогда тем же, немного более или немного менее, несчастным или обесчещенным человеком.
— Это отнюдь не поучение архиепископа Гранадского{220}! — вскричал Люсьен, когда карета подъезжала к почтовой станции.
— Не знаю, как вы назовете это краткое наставление, сын мой, ибо я усыновлю вас и сделаю вас своим наследником, но таков устав честолюбия. Избранники божий немногочисленны. Выбора нет: надобно или уйти в монастырь (и там вы нередко встретите тот же свет в малом виде!), или принять устав.
— Пожалуй, лучше не быть столь ученым, — сказал Люсьен, пытаясь проникнуть в душу этого страшного священника.
— Полноте, — возразил каноник, — вы играли, не зная правил игры, а теперь, когда вам начинает везти, когда у вас такой надежный опекун, вы вдруг выходите из игры и даже не желаете отыграться! Неужто у вас нет охоты проучить этих господ, которые вас изгнали из Парижа?
Люсьен вздрогнул, точно слуха его коснулись, терзая нервы, дикие звуки какого-то неведомого инструмента из бронзы, вроде китайского гонга.
— Я всего лишь смиренный служитель церкви, — продолжал этот человек, и ужасное выражение исказило его лицо, обожженное солнцем Испании, — но ежели бы люди так меня унизили, истерзали, предали, продали, как поступили с вами эти негодяи, о которых вы мне рассказывали, я поступил бы, как мавр пустыни!.. Да, я душою и телом предался бы мщению. Меня не устрашили бы ни виселица, ни гаррота{221}, ни осиновый кол, ни ваша гильотина… Но я не отдал бы своей головы, покуда не раздавил бы моих врагов своею пятой!
Люсьен хранил молчание, у него пропала всякая охота вызывать этого священника на откровенность.
— Есть потомки Авеля и потомки Каина, — сказал в заключение каноник, — Во мне течет смешанная кровь: я Каин для врагов, Авель для друзей… И горе тому, кто пробудит Каина!.. А впрочем, вы ведь француз, а я испанец, притом каноник!..
«Вот так мавр! Что за натура?» — сказал самому себе Люсьен, вглядываясь в покровителя, посланного ему небом.
Аббат Карлос Эррера не был похож на иезуита, он вообще не был похож на духовное лицо. Плотный, коренастый, большерукий, широкогрудый, сложения геркулесова, он прятал под личиной благодушия взгляд, способный внушить ужас; лицо его, непроницаемое и обожженное солнцем, словно вылитое из бронзы, скорее отталкивало, нежели привлекало. Только длинные прекрасные волосы, напудренные, как у князя Талейрана, придавали этому удивительному дипломату облик епископа, да синяя с белой каймой лента, на которой висел золотой крест, изобличала в нем высшее духовное лицо. Черные шелковые чулки облегали ноги силача. Изысканная опрятность одежды говорила о тщательном уходе за своей особой, что весьма необычно для простого священника, да еще в Испании. Треугольная шляпа лежала на переднем сиденье кареты, украшенной испанским гербом. Несмотря на столь отталкивающие черты, впечатление от его наружности сглаживалось манерой держаться, резкой и вместе с тем вкрадчивой; явно, священник строил куры, ластясь к Люсьену почти по-кошачьи. Люсьен с тревогой ловил каждое его движение. Он чувствовал, что в эти минуты решается вопрос: жить ему или не жить. Они подъезжали ко второй станции после Рюфека. Последние слова испанского священника затронули многие струны в его сердце; и, скажем в скобках, к стыду Люсьена и священника, проницательным взглядом изучавшего прекрасное лицо поэта, то были самые дурные струны, те, что звучат под напором порочных чувств. Люсьен опять грезил Парижем, он опять брался за бразды власти, которые выскользнули из его слабых рук, он дышал местью. Причина его попытки к самоубийству — наглядное сопоставление провинциальной жизни и жизни парижской — исчезла: он опять попадет в свою среду, но отныне он будет под охраной политика, в коварстве не уступающего Кромвелю.
«Я был один, нас будет двое», — говорил он самому себе. Чем больше проступков находил он в своем прошлом, тем больше внимания к нему выказывал каноник. Сострадание этого человека возрастало по мере того, как развивалась скорбная повесть Люсьена, и ничто его не удивляло. Однако ж Люсьен спрашивал себя: каковы же побуждения у этого исполнителя королевских козней? Сперва он удовлетворился обычным объяснением: испанцы великодушны! Испанцы так же великодушны, как итальянцы мстительны и ревнивы, как французы легкомысленны, как немцы простодушны, как евреи низменны, как англичане благородны. Исходите из противоположных утверждений, и вы приблизитесь к истине. Евреи завладели золотом, они пишут «Роберта-дьявола»{222}, играют «Федру», поют «Вильгельма Телля», заказывают картины, воздвигают дворцы, пишут «Reisebilder»[58]{223} и дивные стихи, они могущественны, как никогда, религия их признана, наконец, и у них в долгу сам папа! В Германии по малейшему поводу спрашивают иностранца: «А где ваш контракт?» — настолько там развито крючкотворство. Во Франции вот уже полвека, как рукоплещут при лицезрении отечественной глупости на подмостках, по-прежнему носят немыслимые шляпы, а смена правительства сводится к тому, что все остается по-старому!.. Англия обнаруживает перед лицом всего мира вероломство, по низости равное только ее алчности. Испанцы, обладавшие золотом обеих Индий, теперь лишились всего. Нет страны в мире, где так редко прибегали бы к яду как к орудию мести и где нравы были бы так легки и люди так любезны, как в Италии. Испанцы долгое время жили за счет доброй славы мавров.